С того дня или даже ночи дочь кочегара Татьяна Коняева стала единственной натурщицей Коненкова. Через шесть десятков лет он напишет: «Все эти дни счастливая, смелая до дерзости, она смотрела на мир сияющими глазами...» Возвращаясь из мастерской вдвоем к «Праге», на баррикады, они переговаривались-перешучивались с боевиками, изредка постреливали в сторону дома, за которым таились солдаты драгунского полка. Те в ответ тоже стреляли, и тогда Тане приходилось перевязывать раненых, а Сергей помогал ей, а заодно увлекательно рассказывал о великих художниках и странах, в которых уже успел побывать.
Когда в Москву прибыл верный императору лейб-гвардии Семеновский полк и по баррикадам грянули артиллерийские залпы, так называемая рабочая дружина Коненкова рассыпалась с Арбата – кто в подвалы, кто на чердаки, кто в провинцию.
Безумно перепуганный 16-летний поэт Сергей Клычков, с которым на Арбате познакомился Коненков, сбежал к себе в родную деревню Дубровки, что в Тверской губернии. Худой и черный, он несколько месяцев отсиживался в сараюшке, опасаясь ареста. И между делом, отвлекаясь от грустных мыслей, пытался рифмовать, кропая «революционные» строки:
То поднялся мужик
С одра слезного,
Стал могуч и велик
Силой грозною...
Зато позже, вспоминая «баррикадные дни» пятого года, Клычков горделиво писал: «Десять дней мы держали в руках старый Арбат...»
Ну а Таня Коняева покорно шла следом за своим скульптором по снежной Москве. Ночью в мастерской он лепил с нее Нику, античную богиню победы. Потом «Ладу», «Коленопреклоненную», несколько работ на темы «Эллады». Под окнами мастерской догорали прежде неприступные баррикады, яркими бликами освещая Танино лицо и богатое тело.
Когда окончательно стихли уличные бои, Коненков вернулся в булочную-кафе Дмитрия Филиппова на Тверской: «Продолжим?» – «А ты как хотел? – ответил хмурый заказчик. – За тобой же и «Вакх», и «Вакханка» остались». – «Годится?» – спросил Коненков, указывая на фактурную натурщицу Таню Коняеву, которая пришла вместе с ним к знаменитому хлебопеку.
– Ух ты! Угадал. Да я бы ее тут, как живую натуру, оставил... Есть, есть чем глаз порадовать.
Позже Татьяна стала женой Сергея Тимофеевича и матерью его сыновей. Но прежде всего мастер считал Татьяну Коняеву непревзойденным «гением искусства позирования».
* * *
Весной 1914 года Коненков получил возможность переехать в мастерскую на Пресне, и там он сразу все стал обустраивать по-своему. Перекопал пустырь вокруг флигеля и посеял рожь с васильками, среди диких зарослей сирени, жасмина и шиповника соорудил всякие подсобные службы. Здесь же, возле сарая, по-деревенски запасливый, он возвел целую пирамиду – огромную поленницу отменных дровишек.
Мастерская стала и студией, и домашним очагом, и клубом, и выставочным залом. При этом публика собиралась порой самая разношерстная. Возникали призрачные фигуры бездомных художников. Здесь дневал и ночевал Сергей Есенин, позже танцевала Айседора Дункан, хватив спирта, пел Федор Шаляпин, читали стихи Анатолий Мариенгоф и Сергей Клычков, рассказывал о своих театральных замыслах Всеволод Мейерхольд, приносил новые полотна Петр Кончаловский... На встрече богем двух столиц могли вдруг явиться приглашенные Коненковым слепые лирники и тянуть свои бесконечные монотонные песни... Под настроение хозяин мастерской тоже иногда брал в руки лиру и заунывно распевал любимую оду «Об Алексии, божьем человеке, о премудрой Софии и ее трех дочерях – Вере, Надежде, Любови». Компания благоговейно млела, полагая, что припадает к истокам, к исконно народному, русскому, православному, домотканому творчеству...
Как вспоминал Мариенгоф, для Сергея Коненкова род человеческий разделялся на людей с часами и людей без оных. Определяя кого-либо на глазок, он обычно бурчал: «Этот с часами...» И все уже понимали, что если речь шла о художнике, то рассуждать о его талантах было бы незадачливо, а слушать стихи крикливого, дурно пахнущего футуриста и вовсе необязательно.
Но какие же страсти тут кипели, творческие, мягко говоря, дискуссии, едва не доходящие до драк! Одним из предметов столкновений была, например, космогония, к которой Коненков в поисках смысла мироздания испытывал неукротимый интерес. Есенин же, будучи человеком земным, к тому времени рассорившимся с Богом, подводил итоги диспутов своей черной строкой: