В колледже Кэмден в Нью-Гэмпшире я посещал курс писательского мастерства и зимой 1983 года произвел на свет рукопись, из которой получился роман «Ниже нуля». В нем описывались каникулы богатого, социально дезориентированного, сексуально неопределившегося юнца, прибывшего в Лос-Анджелес – точнее, в Беверли-Хиллз – из колледжа Восточного побережья, и все вечеринки, которые он посетил, и все наркотики, что употребил, и все девочки и мальчики, с которыми переспал, и все друзья, которые пред его безразличные очи скатывались к наркомании, проституции, равнодушию и безысходности. Его дни проходят под нембуталом в компании прекрасных блондинок в несущихся к модным пляжам сверкающих кабриолетах; ночами он блуждает в VIP-залах модных клубов, нюхая кокаин со стеклянных столиков. То был обвинительный приговор не только известному мне образу жизни, но и – мнилось мне – рейгановским восьмидесятым, и, еще более опосредованно, современной западной цивилизации вообще. Мой преподаватель принял роман благосклонно и после непритязательной правки (я написал его во время восьминедельного амфетаминового марафона на полу своей спальни в Лос-Анджелесе) передал его своему агенту и в издательство, которые согласились заняться рукописью (издательство, правда, неохотно – кто-то из редакционной коллегии заявил: «Если у нас есть аудитория, готовая читать о накокаиненных зомби-хуесосах, тогда, конечно, давайте напечатаем эту хренотень»), после чего со смешанным чувством страха, восхищения и, пожалуй, азарта я наблюдал, как студенческая работа приобрела блестящую твердую обложку, стала мировым бестселлером, приметой времени и отправной точкой новой литературы, была переведена на тридцать языков и переложена в сценарий крупнобюджетной голливудской картины, и все это меньше чем за полтора года. А ранней осенью 1985-го, всего четыре месяца спустя после публикации, одновременно произошли три важных события: я стал обладателем личного состояния, приобрел бешеную популярность и, что важнее всего, избавился от отцовской опеки.
Большую часть своего состояния отец нажил, спекулируя недвижимостью, самые крупные сделки пришлись на годы рейгановского правления, и свобода, которую он приобрел благодаря деньгам, окончательно выбила его из колеи. Впрочем, с ним всегда было непросто – он был невнимателен, жесток, тщеславен, вспыльчив, крепко пил, страдал паранойей, и даже когда родители по инициативе матери развелись (я был тогда подростком), он продолжал влиять на жизнь нашей семьи (в которую входили еще две младшие сестрички), прежде всего – материально (бесконечные иски адвокатов по взысканию алиментов и пособия на содержание детей). Его целью, его священной обязанностью было сделать нас как можно уязвимее, дабы мы всем телом прочувствовали, что именно нас, а не его поведение нужно винить в том, что он оказался больше нам не нужен. Он со скандалом съехал из нашего дома в Шерман-Оукс, поселился на Ньюпорт-Бич, и ярость его еще долго билась о волнорез нашего мирного южнокалифорнийского житья-бытья: ленивые деньки возле бассейна под беспрестанно ясным небом, бессмысленное шатание по набережным, бесконечные поездки вдоль аллей из покачивающихся пальм, провожавших нас к месту назначения, ни к чему не обязывающие разговоры под саунд-трек из «Флитвуд Мэк» и «Иглз» – все естественные преимущества взросления в то время и в том месте были существенно омрачены его незримым присутствием. Наше неспешное существование вялых декадентов не способно было расслабить моего отца.
Он навсегда остался заложником безумной ярости, которая бушевала вне зависимости от того, насколько благополучными были внешние обстоятельства. И от этого мир представлял для нас смутную угрозу, причину которой мы не в состоянии были уяснить – карта исчезла, компас разбился, мы заблудились. Я и мои сестры необычайно рано познали темную сторону жизни. Поведение нашего отца показывало, что миру не хватает логики и последовательности, что, находясь внутри этого хаоса, люди обречены на провал, и осознание этого отравляло любые наши устремления.