Москва пленила Ильзу своими соборами (хотя и чуждой архитектуры), консерваторией, театрами. Однако ни капельки не уменьшились ее тревоги и страхи. Сначала ей было страшно за покинутых в Риге близких, за тяжело протекавшую беременность, за родившуюся в войну крохотульку Дину, за мужа, вечно пропадавшего в командировках. А в войну душа ее замкнулась наглухо. В оккупированной Риге мать, брата и малолетнюю сестренку схватили, найдя в каком-то поколении предков по материнской линии примесь еврейской крови. Правда была это или нет, а миновать печей Освенцима им не удалось. Отец, добродушный синеглазый великан, передавший единственной внучке форму и цвет своих глаз, дожил до возвращения Советской Армии, но так и не увидел Дины: папа с мамой увезли ее из Москвы на Восток. Старик умер в полном одиночестве.
Позади война, Москва, многочисленные переезды, позади уже добрая половина жизни, а треволнений не убавилось. Ей всегда не по себе, когда мужа нет дома. Она надеялась еще вернуться в театр и не хотелось связывать руки новой беременностью и новыми заботами. А когда надежды на возвращение рухнули и она пошла к музучилище учить вокалу других — тревоги за себя перенеслись на учеников и учениц, успехи которых должны были служить оправданием ее собственной неудавшейся карьеры в искусстве.
Но всего тревожнее, конечно, за Дину. Зря не родила еще двух-трех. Избалованное родительским вниманием единственное чадо росло своевольным, капризным, даже, пожалуй, жестоким в своем детском эгоизме, логика которого была до смешного проста: все родители — люди, а людям свойственна жертвенность; стало быть, мои родители должны пожертвовать всем ради меня. С этой позиции Дина и смотрела на все вокруг.
Ильза Генриховна достала круглое зеркало, и на нее глянуло привлекательное, немного удлиненное лицо с темными глазами, тонким, с чуть намеченной горбинкой носом. Рот еще свежий, сочный, даже без помады. Выдает шея. Особенно мешки под подбородком вздуваются, когда приходится показывать в классе новый вокализ или когда поругаешься с мужем.
С тех пор как Дина стала студенткой, а сама Ильза Генриховна педагогом, она и на дочь уже не повышает голоса (не педагогично), а как порой хочется накричать, даже отхлопать по щекам. Во всем, конечно, виновата Москва. О, Ильза хорошо знает, что это такое! Москва есть Москва, и юную провинциалку подстерегают на каждом шагу соблазны и ловушки, только держись. Считается, что девчонку опекает тетя Мирдза, но у нее у самой вагон детей и внуков — до Дины ли ей! Вот и прыгает козочка на просторе. Не нужно было отпускать ее в Москву.
Они почти одновременно появились в кухне — дочь, заперев машину в сарайчике и открыв своим ключом дверь, и мать, почистив в ванной зубы. Тетя Груша, недовольно насупив рябоватое лицо, громко стучала посудой — из-за поздних завтраков приходящая работница ничего не успевала сделать, и потому завтраки эти служили предметом постоянных стычек. Она заявила безапелляционно:
— Поедите сами. Я пошла пылесосить.
Склонность тети Груши к модернизованной речи обычно вызывала у Ильзы Генриховны глухое раздражение, а у Дины снисходительную улыбку, но сегодня они обе молча сели за стол. Дина жадно, не прожевывая, глотала яичницу с колбасой. Она осунулась за одну ночь, глаза ввалились — в них застыло выражение растерянности и испуга.
— Отдохнула, называется, — проворчала мать, окинув дочь осуждающим взглядом. — Как ты будешь учиться?
Дина пропустила замечание мимо ушей и, разливая кофе, вздохнула:
— Врачи говорят: нельзя его домой. Анализы какие-то, особый режим. Скверно это, мама. Ничего ты не знаешь, мама.
— Что у него нашли?
— Врачи пока не знают или не говорят.
Помолчав, мать сказала:
— Неужели не уедешь, пока он будет болеть?
— Не уеду.
— А если болезнь примет затяжную форму?
— Возьму академический отпуск.
Ильза Генриховна всплеснула руками.
— Ну скажи, зачем, зачем тебе он?
Дина отчужденно взглянула на мать и сказала холодно:
— С тех пор как нам с Вадимом пришлось заночевать в тундре, в пургу…
Мать со звоном уронила вилку:
— Дева Мария! И ты рассказываешь об этом родной матери?