Байрон по-прежнему надеялся совершить какой-нибудь подвиг, сражаясь на стороне итальянцев. Его надежды и порывы не удалось охладить друзьям-патриотам, которые внезапно вернули его ружья и амуницию, потому что правительство грозило арестовать каждого, кто скрывает оружие. 18-го Байрон записал в дневнике: «Полагаю, они считают мой дом хранилищем, которым можно пожертвовать в случае боев. Это не столь уж важно, если Италия будет свободна. Поэзия политики великолепна. Только подумать – свободная Италия! Ничего подобного не было со времен Августа».
Но оптимизма поубавилось, когда неаполитанская революция была задушена, план освобождения Романьи провалился, вожди предали движение, а все усилия карбонариев потерпели фиаско. На это Байрон сказал: «Вот так всегда в этом мире, и так итальянцам всегда не хватает единства». Разочарованный, Байрон не стал винить своих друзей-карбонариев. Его способность к дружбе зиждилась на терпимости к человеческим слабостям и даре полунасмешливо-полуцинично обозревать далеко не благородные характеры тех, к кому он был привязан. Позднее Байрон писал Муру: «Как сказала мне несколько дней назад одна очень красивая женщина со слезами на глазах, сидя за клавесином: «Увы! Итальянцы опять должны вернуться к сочинению опер». Боюсь, что именно оперы и макароны являются их сильной стороной, а «единственный их наряд – шутовской». Однако среди них все же можно найти сильных духом людей».
1 марта Байрон отправил свою дочь Аллегру в монастырь Сан Джованни Баттиста в Баньякавалло, в нескольких милях от Равенны, из-за политических волнений в стране и неуверенности в будущем. Монахини устроили школу для девочек, куда знатнейшие семьи стремились отдать своих дочерей. Байрон разрешил банковскому служащему Пеллегрино Гиги, чья дочь была в монастыре, отвезти туда Аллегру, потому что сам уже не мог с ней справляться из-за «ее испорченного нрава». Он говорил Хоппнеру, что не собирается давать «незаконнорожденному ребенку английское образование, потому что из-за ее рождения ей будет вдвойне нелегко обосноваться на родине. За границей же с хорошим образованием и приданым в пять-шесть тысяч фунтов она сможет удачно выйти замуж… Кроме того, я желаю, чтобы она приняла римско-католическую веру, которую я считаю лучшей и старейшей на земле религией».
Когда вероятность военных действий ослабла, Байрон вновь вернулся к драме, наиболее полно отражавшей его недовольство бездеятельной, праздной жизнью. Но в то время как повествование развертывалось под его быстрым пером, Сарданапал из ленивого сластолюбца превращался в мыслящего героя, чье бездействие объяснялось неприятием войны и жестокости и презрением к честолюбивым замашкам и жажде власти. Интерес Байрона к событиям тысячелетней давности, который не угасал ни на мгновение, был вызван тем, что, как и все другие произведения, написанные им con amore, или с любовью, история Сарданапала была историей его собственной жизни и возможностью убежать от самобичевания.
За внешним фасадом спокойной жизни в Равенне разворачивались интриги, полные ненависти и отвращения. Байрону повезло, потому что его щедрость и симпатия к простым людям завоевали ему популярность в городе, и кардинал, по крайней мере внешне, выказывал ему уважение, а генеральный секретарь был его преданным другом. Через несколько дней у Альборгетти появилась возможность доказать Байрону свою благодарность за его доброту. Слуга-итальянец Байрона, Тита, поссорился с офицером по имени Писточчи. Оба выхватили кинжалы и пистолеты, но до драки дело не дошло. Слуга был арестован, и Байрон пожаловался Альборгетти, который сообщил ему о намерении кардинала выслать Титу. Байрон негодовал: «Если человека хотят отправить за границу, лишить куска хлеба и оставить на его репутации несмываемое пятно, то нижайше прошу сообщить кардиналу, что не могу прогнать Титу… Должны быть наказаны оба».
Дело продолжалось, кардинал оставался непреклонен. Байрон, всегда бывший снисходителен и порядочен по отношению к своим слугам, написал кардиналу прошение в таких резких выражениях, что смутил более робкого Альборгетти. Терпение Байрона было на пределе, когда он писал секретарю: «Мне кажется, что вокруг кардинала низшие церковные чины плетут какие-то интриги, чтобы раздуть дело из простой уличной ссоры солдата и слуги… Если они хотят избавиться от меня, то у них ничего не выйдет, потому что я не совершил ничего противозаконного и не позволю проявлять насилие, а уеду только по своей доброй воле, когда мне этого захочется».