Клинчи нашли приют под крышей отнюдь не изысканного трактира. Бесстыдно голая спираль лампочки, туалетная сырость, сомнительной свежести постель, — все это заставило Хоуп разразиться слезами, не дождавшись даже, пока сеньора выйдет из отведенной им комнаты. Всю ночь Гай лежал рядом со своей одурманенной снотворным женой и слушал. Около пяти утра, очнувшись после краткой дремоты — такой же краткой, какая только и случалась у Мармадюка, — он обнаружил, что пятничный разгул в баре, сопровождаемый контрапунктом музыкального и игрального автоматов, пошел на убыль, уступая разнородным звукам, доносившимся со двора, — отсюда хрю-хрю, оттуда уф-уф, здесь блеяние, там мычание, плюс ко всему повсеместное звяканье: дзинь-дзинь. Хуже или ближе всего прочего был полоумный горнист-петух, тенором отвечавший соседским альтам, вновь и вновь играя сотрясающую стены побудку. «Кукареку», решил Гай, есть не что иное, как величайший в мире эвфемизм. В семь часов, после особо невыносимого сольного выступления этого тенора (как если бы он торжественно возвещал долгожданный выход некоего петуха-императора), Хоуп рывком приподнялась на постели, скороговоркой пробормотала пару грязных ругательств, приняла валиум, нацепила маску для глаз и завалилась снова, едва ли не прижимаясь лицом к коленям. Гай слабо улыбнулся. Было время, когда в очертаниях своей спящей жены он мог различить любовь; он был способен различить любовь даже в контурах одеял, которыми она была укрыта…
Он вышел наружу, во двор. Петух, этакий гротескный gallo, стоял посреди курятника — ну да, так и есть, в нескольких дюймах от их изголовья — и глазел на него с чудовищной помпезностью, уверенный в неоспоримости своих петушиных прав и привилегий. Гай тоже уставился на него, медленно покачивая головой. Тут же, посреди всей грязи и пыли, бродили куры, безмолвно и безропотно поддерживая своего повелителя. Что же до пары свиней, то даже по меркам этого двора они были настоящими йэху. Овчарка-подросток темного окраса дремала, забравшись в поваленную наземь старую бочку из-под масла. Почуяв чье-то присутствие, собака вдруг встрепенулась, просыпаясь, выгнулась, потянулась (длинная ее челюсть, похожая на капкан, вся была облеплена присохшим песком) и двинулась по направлению к нему с заразительным дружелюбием. Да это ж сука, подумал он, к тому же еще и на привязи. Когда он подошел, чтобы ее погладить, их, казалось, так и сплело, так и переплело между собой это самое собачье дружелюбие, подпрыгивающее и виляющее хвостом.
Области, ставшие в последнее время процветающими, смутно вырисовывались в пастельной мазне пейзажа, простираясь к востоку и западу; то же место, куда их занесло, оставалось настоящим захолустьем, и виной тому был непрекращающийся ветер. Продувая его насквозь, ветер обкрадывал его, доводя до полного обнищания. Как и петух, горланивший что было мочи, ветер лишь исполнял свое ветряное дело, ничуть не заботясь о последствиях. Прогретый воздух непрестанно взвивался вверх, и все пространство заполнялось воздухом прохладным, ну и вот: песчаный этот — можно даже сказать, наждачный — берег все время что-то разрывало и дергало, как лихорадочно дергают заевшую застежку-молнию. Гай, в одних лишь теннисных шортах, спустился с крыльца и, миновав машину (которая ускользнула от его взгляда), подошел к обглоданной, изорванной в клочья лужайке. Мотоцикл, измученный ослик, запряженный в повозку — и ничего более. Небо тоже было пустым, продутым начисто — этакий немигающий континент голубизны. Ниже по берегу ветер принялся обрабатывать ему икры, словно промышленная пескоструйная установка. Гай достиг-таки влажной и потому затвердевшей полоски песка у самого края воды и оглядел сморщенное, как будто измятое море. Встретило оно его неприветливо, негостеприимно. Чувствуя в себе не больше задора, чем уныния, чувствуя себя не ближе к жизни, чем к смерти, чувствуя себя на все свои тридцать пять, Гай упрямо шел дальше, в воду, и лишь чуть моргнул, когда она достигла уровня мошонки. Казалось, что это вода съежилась и отпрянула, испытывая отвращение к человеческому прикосновению, когда он вторгся в нее, спустившись по пологому дну, глубоко вздохнул и погрузился в морские объятия, — в объятия, даруемые пловцу… Двадцатью минутами позже, когда он поднимался по пляжу обратно, ветер швырял в него все, чем только располагал, и песок со свирепой радостью отыскивал его глаза, зубы и безволосый срединный желобок его грудной клетки. В сотне метрах от дороги Гай приостановился и вообразил, как он сдается всему этому (меня же не станет когда-то?), опускается на колени, а затем валится, согнутый, набок под ударами ледяной воздушной картечи.