Литературный архипелаг - страница 20
В брюсовской деятельности были элементы, может быть, им самим и не вполне осознанные, которые предвосхитили дальнейшее развитие русской культуры. Невольно, когда я вспоминал его «Грядущие гунны», я не мог не обратить внимания на их пророческий дух. Говоря о «грядущих гуннах», он говорит о тех варварах, нашествие которых предвидел еще Герцен[120]. Одновременно это звучит и как предчувствие событий, последовавших вскоре за этим. Одна из строф начинается так:
Иными словами, он предвидел духовное подполье, которое должно будет спасти культуру, когда «грядущие гунны» сложат старые «книги кострами».
Перед тем как я распрощался с Брюсовым после третьего своего посещения в конце 1910 года, я напомнил ему о своей тетрадке со стихами. С некоторым раздражением он сказал мне: «Я просматривал их, но мое мнение осталось неизменным. Смотрите, вот ваше стихотворение „Ладья“[121] — это не что иное, как перепев лермонтовского „Белеет парус одинокий“. Конечно, вы не осознаете этого, у вас настроение это естественное, но вы явно ему подражаете. Михаил Юрьевич сто лет тому назад до вас выразил… Впрочем, со временем вы и сами это увидите». И он вернул мне тетрадку. Она до сих пор у меня. Там, в разных местах, заметки его рукой, иногда восклицательные знаки и очень часто «пусто», как он называл перепевы старых мотивов, свойственные юношам моего возраста[122].
Разыгралась война. Брюсов, как это ни странно, стал очень подлаживаться к господствующему патриотическому настроению, которое выражалось, между прочим, в совершенно бесстыдном германофобстве. Помню как сейчас его корреспонденции в «Русские ведомости» с польского театра войны[123]. В одной из них была такая строчка: «Их достославный Бисмарк — солдату русскому на высморк»[124]. Эта грубость покоробила меня. Мне казалось, что тут что-то есть от органического ухудшения его состояния. Несмотря на его такое благосклонное внимание ко мне, я не менял своего взгляда на его личность, но когда появились сообщения о его явном юдофобстве, я возражал против этого обвинения. Я считал, что это какое-то поветрие, жертвой которого стал и он. Может ли человек, будучи предвзятым против евреев, выхватить одного и оказать ему такое большое дружеское внимание? Как бы там ни было, его корреспонденции в «Русских ведомостях» не понравились, и он прекратил эту работу.
Между тем судьба сложилась так, что я вернулся в Москву уже только после окончания войны, в 18-м году. За это время в России произошли большие перемены. Повсюду был советский режим. Правительство из Петербурга переехало в Москву[125]. Москва была перегружена. Поэтому, когда я вернулся туда, мне сказали, что для прописки необходимо иметь разрешение особой комиссии. И когда я обратился в эту комиссию, заведовавшая паспортным отделом советская служащая объявила мне: «Положение ясное. Если вы занимаетесь общественно-полезным трудом, вы можете остаться в Москве, а если нет, то паспорта вам выписать не могу». Я объяснил ей, что только что вернулся из-за границы и пока что ничем не занимаюсь. «А чем вы собираетесь заниматься?» — «До отъезда занимался писанием и печатанием философских работ», — ответил я. «Так это общественно-полезный труд или нет?» Я ответил, что, по-моему, полезный. «Как вы можете это доказать?» На мое счастье была пятница, и, как сейчас помню, в «Правде» — центральном органе — была помещена большая статья Луначарского о философии, где он критиковал философов-идеалистов. «Вот, — говорю, — если товарищ Наркомпроса считает нужным отдавать так много места и внимания философии, очевидно, и вопроса нет, что я собираюсь заниматься общественно полезным трудом». — «А как вы докажете, что будете писать по философии?» — «К сожалению, журналов, в которых я писал, нет, но я думаю, что их бывший редактор Валерий Яковлевич Брюсов засвидетельствует это». — «Товарищ Брюсов!» — воскликнула она. Тут впервые я узнал, что Брюсов стал членом коммунистической партии