В своей трактовке Зазеркалья Тибор Дери последователен. Раз оно наделено физической определенностью, стало быть, его картины можно транслировать по проводам или по электромагнитным волнам на широкую аудиторию, как телепрограмму. Зарисовка с натуры? Вот уж нет: повесть „Раздвоенный крик“ относится к 1918 году, когда телевидения еще не было.
Подчеркнутая достоверность повествования нередко сопутствует задачам предельно фантастическим: чудо нуждается в правдоподобной упаковке. Но при этом оно сохраняет свои кондиции чуда, которые чрезвычайно важны. По способам, какими чудо противопоставляет себя обыкновенной жизни, по усилиям, посредством которых оно выламывается из реальности, судят о сверхзадачах автора.
Что касается Тибора Дери, то его, по-видимому, волнует раздвоение личности, и, пожалуй, даже в личном плане — иначе не понадобилась бы ему довольно прозрачная распасовка созвучий в именах. Автор — Дери, герой Диро.
Вряд ли все же стоит охотиться за признаками авто-биографизма в повести. Если они там и присутствуют, то, вероятно, в столь микроскопической дозе, что нам их невооруженным глазом не найти. Зачем же тогда писателю эти созвучия-намеки? Думаю, мотивы у него чисто психологические. Отправляя наблюдателя в неведомое, сочинитель внутренне отождествляет себя с испытателями сложной техники, дирижаблей или самолетов, с врачами, проверяющими новые вакцины — даже противочумные — на себе. И риск путешествия по Антарктидам и Атлантидам пятого, шестого и прочих романтических, но жутких измерений он, хотя бы формально, принимает на себя.
Но вернемся к раздвоению личности в конкретно-изобразительном плане. А именно: как оно проецируется на реалии пространственного Зазеркалья? „Кухар… принялся внимательно разглядывать Диро“. Он долго сидел так, глядя на человека, недвижно застывшего с закрытыми глазами.
„Умер! — подумал он. И тотчас мелькнула другая мысль: — Он воскреснет!“
За окном все яростнее метался ветер. Через какое-то время взгляд его случачно упал на зеркало, висевшее напротив зеркала, и Кухар увидел, что Диро не отражается в зеркале.
Там отражалось кресло, и кресло это было пустым, хотя… Диро сидел в нем. Видны были сидение и спинка кресла… а ведь в действительности их загораживал своей фигурой Диро…»
«Минут семь-восемь длились… судорожные бредовые крики. Затем постепенно все стихло. И Диро снова неподвижно застыл в кресле.
Кухар… не в силах был оторвать взгляд от зеркала, где отражалось пустое кресло.
Вдруг он пошатнулся и вскрикнул. В зеркале появилось отражение Диро, и в тот же миг взмыл вверх жуткий пронзительный вопль в два голоса. Диро приподнялся в кресле…»
В дальнейшем раздвоение Диро приобретает все более наглядные, все более событийные, я бы сказал, все более эпические формы — эпические в том смысле, что двойник Диро материализуется чуть ли не в его дуэльного соперника (полная аналогия с андерсеновской «Тенью»).
«…Войдя в призрачный круг света, отбрасываемого фонарем, она… остановилась на миг и тотчас почувствовала, что за спиной у нее кто-то стоит… Теперь она точно знала, что кто-то неслышным шагом преследует ее. И тут ее осенило: она поняла, что сегодня наяву переживет свой вещий сон. Тень жизни обрела живую плоть, отображение вышло из зеркала…»
Зеркальная персона проявляет свою бунтарскую натуру в монологах баррикадно-байронического толка:
«— …Пламя — огонь — это я… Свобода и справедливость — тоже я… И природное естество, и чувства, и инстинкты — все это тоже я. Остерегайся: огонь безумия исторгнется мною, если оковы не в силах будут сдержать его. Я — справедливый пламень жизни. Теперь уж не долго ждать, скоро я соберусь с силами, окрепну и окончательно освобожусь от того человека, который сковывает мою волю… Я ненавижу его и скоро убью.
Женщина, вскрикнув, в ужасе уставилась на зеркального двойника Диро.
— Убьешь моего хозяина?
— Твоего хозяина?.. Значит, и тобою он помыкает?..»
Не буду выяснять, чего здесь больше — риторики или жизнью обоснованного смысла, к кому охотней прислушивается автор — к Ницше с его Заратустрой или к Уэллсу с его невидимкой? В конце концов индивидуалистическая проповедь остается в обоих случаях превознесением некоего «я» над другими личностями.