– Вот тут стихи, прочтите… Занятно.
Я увидел подпись и принялся читать. Не знаю, как сказать: «остановилось дыхание», «помутнело в глазах», — но надо было бы выразиться как-нибудь в этом роде. Никакие эпитеты, никакие сравнения мне тогда не показались бы преувеличенными. Теперь будто выветрилось содержание из слов поэмы, уменьшилась тяжесть их. Но тогда ее пронзительная и дикая музыка была неотразима.
Однако «Двенадцать» вызвали не только восхищение, но и возмущение. Поздно теперь сводить счеты с обличителями Блока, поздно упрекать Сологуба, например, отказавшегося в мае 1918 года выступить на литературном вечере совместно с Блоком и заявившего, что «он и встречаться-то с ним больше не желает и руки подавать не намерен». Если стоять на узко-формальной точке зрения, возмущение было основательно: в «Двенадцати» заключалось кощунство — Христос, идущий впереди красногвардейцев. Но, по существу, «Двенадцать» представляли собой лишь попытку соединить, слить в последний раз то, что Блок еще был способен любить, — Христа и Россию, темную, жестокую, грубую, — такую, что дальнейшие разочарования становились уже невозможны. Выводов из «Двенадцати» сделать нельзя, да и никаких элементов для этого в поэме нет. Блок не был политиком, и считать его смертельным грехом сочувствие большевизму, так же безумно, как невозможно это сочувствие отрицать. Тогда ведь только начиналось ленинское владычество. Блок был обманут видением будущего «рая», был увлечен бурей, которая неслась над миром. Легко теперь скептически и высокомерно улыбаться. Надо все-таки признать: понятиям равенства, товарищества или даже «Интернационала» не повезло в России, они не «удались», они скомпрометированы, — но значения и содержания своего они и до сих пор не потеряли. И содержание это может быть религиозным. Тем более оно могло быть религиозным тогда. Блок соглашался «камня на камне не оставить» от прошлого. Допустим, что кощунственно было благословлять это дело именем Христа. Но у кощунства этого было оправдание: слишком уж долго в прежние «христолюбивые» времена тем же именем освящались дела, ни с какой истинной религиозностью не совместимые.
Все, что произошло в России впоследствии, вызвало в душе Блока отчаяние и уныние. Да и силы его оказались надорваны «Двенадцатью». Это был его последний «взлет». В 1921 году в Петербурге чествовалась память Пушкина. Блок, как общепризнанный его наследник, приглашен был произнести речь. Он казался мертвым человеком. Каменное бесцветное лицо, глухой, скрипучий голос. «Пушкина убила не пуля Дантеса. Пушкина убило отсутствие воздуха». Блок явно говорил о самом себе. Через несколько месяцев он умер в ужасных страданиях, вспоминая в бреду «Двенадцать» и некоторые, самые ранние свои стихи. Незадолго до смерти он сказал своей матери: «Я написал одну только хорошую книгу – “Стихи о Прекрасной Даме”. Остального писать не надо было». Верность первоначальным видениям как будто вернулась к нему…
Читатель, может быть, спросит меня: что же во всем этом особенного и замечательного? Объяснить сущность поэзии нельзя. Если бы я стал одно за другим нанизывать слова «дивный», «изумительный», «гениальный», «проникновенный», «глубокий» — убедительности не прибавилось бы. Если бы вместо Блока рассказ был о Пушкине, Лермонтове, Некрасове или Тютчеве, предположенный мною вопрос и в этих случаях оказался бы возможным. Поэта надо прочесть; рассказ о нем в силах дать только толчок к чтению. Кто же с открытым сердцем и умом прочтет Блока, тот согласится, что права была Анна Ахматова, назвавшая его в день погребения, как бы от имени всех русских поэтов, — «нашим солнцем, в муках погасшим».
<«ВООБРАЖАЕМЫЙ СОБЕСЕДНИК» О. САВИЧА. –
«ПОВЕСТЬ» Б. ПАСТЕРНАКА>
Имя О. Савича для большинства читателей новое или почти новое.
Савич напечатал в советских журналах несколько небольших рассказов и повестей и — если не ошибаюсь — выпустил даже отдельный сборник их. Но критика на него до сих пор не обращала внимания и никаких разговоров и толков о нем не было.
Года два тому назад здесь, в Париже, группа проезжих советских литераторов устроила литературный вечер. Читали свои вещи Сейфуллина, Лидин, кажется, Слонимский, кто-то еще — и Савич. Помню, что на мой вопрос-недоумение: «Кто это — Савич?» — мне один человек «оттуда», очень у проницательный и осведомленный, ответил, имея в виду всех выступавших в тот вечер: