Буравлев невольно любовался дочерью. "Совсем невеста! А давно ли была с пуговку: курносенькая, глазастенькая, как совенок. И ходить еще толком не могла. Вон какая стала..."
- Ну, еще что рассказывал старик? - спросил Буравлев. Голос прозвучал глухо, простуженно. Но Наташа не заметила в нем перемены.
- Говорил о муравьях, как они волка съели.
Губы Буравлева дрогнули в едва заметной усмешке:
- Ну и фантазерка!
- За что купила, за то и продаю, - живо отозвалась Наташа.
Тем временем она разлила по стаканам крепкий чай и, как бы оправдываясь, сказала:
- Не одной он мне это говорил.
- Как же это могло случиться? Напали на зверя и слопали?
Уловив в словах отца насмешку, Наташа загорячилась:
- Совсем и не так. Нашли его ребята дохлым. Бросили в муравейник. Утром глянули, а от волка только косточки остались.
- Так бы и сказала, - пожурил ее Буравлев. - Пора уже научиться изъясняться понятнее.
- Неужели так могло быть?
- Ты видела, как один муравей управляется с гусеницей соснового шелкопряда? По величине она его в десятки раз превосходит. А тут их сотни тысяч, может быть, даже и миллионы. Народец этот организованный. Взялись дружно, поднатужились - и нет волка.
В окна, пробиваясь сквозь хвойную хмарь, цедилось неласковое солнце. На столе, выдувая кудрявые волны пара, попискивал самовар. Помешивая ложечкой в стакане, Буравлев прислушивался к этому писку. Он напоминал ему сторожку, хлопочущую у печки мать и ее приговорки: "Ну, заголосил. Не к добру, видать..."
"Гостей сзывает, - шутил, бывало, отец. - Первым делом ставь на стол бутылку да закусок побольше..."
Буравлев жил сейчас в прошлом. И голос дочери, ему казалось, доносился из глубины этого прошлого.
- А Костя смеется: "Загибать дед ловок. Я его знаю!"
"Костя сказал... Костя сказал... - почему-то раздражался Буравлев. Весь мир теперь у нее в этом Косте..."
Глубокая сосущая тоска и обида за свою изломанную жизнь и, как ему подумалось, за неизбежное одиночество в старости овладели им. В голову лезли горькие, недобрые слова. Но он сдержался. Отхлебнув из стакана уже остывший чай и украдкой взглянув на дочь, он, стараясь быть спокойным, предупредил:
- Ты бы поменьше ходила в лес одна.
- Не все же дома сидеть, - возразила Наташа.
Буравлев помолчал.
- Я не о том. Места здесь глухие.
- Звери человека не трогают, - стояла на своем Наташа, по-прежнему не понимая отца. - Кого же мне еще бояться?
- Есть люди хуже зверей.
- Чепуху ты городишь, папа. Как же я тогда работать буду?
- Как работать?.. - удивился Буравлев.
- Очень просто: топором, в бригаде лесорубов. Костя давно зовет...
"Костя зовет..." Буравлев ощутил глухие, тревожные удары сердца: "Вот что меня волнует! Костя..."
- Сначала надо посоветоваться со мной. Вроде не чужой.
- Не все же говорить тебе! - вспылила Наташа.
Буравлев вдруг вскочил. Побледнел.
- Вот что тебе скажу, дева. Уж больно зачастила ты в слесарку к парню. Люди разное говорят. Ох, чувствую...
- А тебе уж кто-то что-то сказал... - в голосе Наташи была ирония. Слушаешь тут всяких...
Она обиделась. Ресницы задрожали, по щекам покатились крупные слезинки.
- Захочу и сама уйду! - уже не говорила, а кричала она. - За первого попавшего выйду. Чем так взаперти сидеть!
Буравлев только сейчас понял, что перед ним стояла не та светловолосая, со вздернутым носиком девчонка, которую он ласково называл Сорокой-Белобокой, не та, для которой когда-то наказ отца был законом. Стояла другая, совсем незнакомая девушка.
- Слишком рано самостоятельной стала, - сдерживая себя, с хрипотцой бросил Буравлев.
Сгорбившись, он зашлепал в соседнюю комнату.
3
Закутавшись в одеяло, Наташа горько и беззвучно рыдала. "Мама не сказала бы так..."
Отец казался жестоким, несправедливым.
Как никогда, захотелось увидеть мать, прижаться к ней и рассказать о своей обиде. Она поняла бы, утешила.
Наташа пыталась представить себе, какой именно была ее мать. И не могла. Ей всегда думалось, что она красивая, с голубыми добрыми глазами, с ласковым голосом, нежными, мягкими руками.
"Мама!.. Где же ты, мама?.."
Ей, не знающей материнской ласки, стало жаль себя. Рыдания тугим комом подступали к горлу, душили ее.