Оставя у всенощной тетушку, забежал к ним хотя на полчаса, твердо решась быть точно так же веселым и злым, как вчера, – что и удалось мне вполне. Но она – что с нею? Она не хотела сказать со мною ни одного слова.
Заходил на минуту К‹авелин› – и удивил меня: «На тебя сердятся». – И прекрасно! – «И знаешь за что?» – Вероятно, за то, что не прислал «La dernière Aldini»?… – «Да; с этих пор, говорит она, избави меня боже попросить его о чем бы то ни было. Знаешь ли, это природа гордая и раздражительная»…
«Я очень рад, очень рад – ты ничем бы не мог меня так порадовать, как этим»… «Что ж ты, пошлешь – а то я пошлю?» – Посылай…
И между тем я был расстроен.
На вечере у Менщикова – я был очень в духе, врал без умолку и плясал без устали. Человек минуты – я готов предаваться каждому мимолетному впечатлению; но нашептывать, как демон, первой встретившейся свежей девственной душе несбыточные грезы и тревожные сны – стало у меня маниею… Бывают минуты, когда я становлюсь даже остер до последней степени: немудрено, что К-й, которая только что вышла из пансиона, мне удалось вскружить голову до того, что под конец она слушала мой вздор, не спуская с меня больших и, надобно сказать, прекрасных черных глаз.
Завтра к Л-у,[32] которого жена не ухвалится мною за нынешний вечер.
Я был совсем не то, что вчера. Я хорош только тогда, когда могу примировать,[33] т. е. когда что-нибудь заставит меня примировать… Все это вытекает во мне из одного принципа, из гордости, которую всякая неудача только злобит, но поднять не в силах. В эти минуты я становлюсь подозрителен до невыносимости. Дайте мне счастие – и я буду благороден, добр, человечествен. Если б я родился аристократом, я был бы совершенно Эгмонтом Гете, но теперь я только оскорблен и раздражен тем, что я не аристократ.
Здесь был Н. И. с женой и Лидией… Лидия до бесконечности добра и нежна со мною. Кстати – на меня не сердятся, потому что поручили просить меня прислать «Роберта».[34]
Мы ехали оттуда с К‹авелиным›. Разговор наш был об ней – и как-то печален, как туман и холод, которые нас окружали. Он спрашивал меня: как я люблю ее, с надеждою или без надежды? Я отвечал отрицательно. Да и в самом деле, неужели можно считать надеждами несколько слов à double sens,[35] которые притом могли относиться к другому? И между тем отчего же не могу я вполне отказаться от этой мысли – и между тем к чему же позволяли мне говорить всё, что я говорил? Боже мой! ужели она не понимала ничего этого, не видала моих мук, моего лихорадочного трепета в разговоре с нею, когда я сказал ей: «Человек становится невыносимо глуп, когда хочет скрыть то, чего скрыть нельзя», – принимала за общие места мои упреки, моления – всё, что я так ясно высказывал в разговоре с ее матерью о женщинах, – не понимала, с какою безумною страстью читал я ей: «Они любили друг друга так долго и нежно…»?[36]… «Но если эта женщина полюбит кого-нибудь, она будет готова следовать за ним на край света», – говорил Кавелин. Я молчал: меня сжимал внутренний холод – мне было нестерпимо грустно.
Нынче в последний раз смотрел «Роберта» – и видел в бельэтаже madame Кум‹анин›у с Лидией… «Meinem Flehen Erhörung nur sehenke mit des Kindes Liebe Blick… Gieb mein Kind mir, gieb mein Kind mir, gieb mein Kind mir zurück[37]»… Зачем бывают подобные минуты?… Вот опять та же однообразная, бесконечно грустная действительность – несносная печка против самых глаз, нагоревшая свеча, болезненное бездействие.
– Сейчас из собрания… Да! я подвержен даже зависти: чуждый среди этого блестящего мира и зачем-то (уж бог ведает зачем) постоянный и постоянно незаметный член этого мира, я с невольным негодованием смотрю, как к другим подходят целые толпы масок… Богатство – имя!.. Но страшно, когда человек утратит веру в спасение внутреннею силою, когда только богатство, имя – кажутся ему выходом… И грустно подумать, что это чувство плебейской ненависти и зависти – почти общий источник мятежных порывов?…
XXXII
Сидели опять целый вечер с К‹авелиным› – и точно так же без толку. Мы не поймем один другого: социальное страдание останется вечною фразою для меня, как для него искания бога. Его спокойствие, его разумный взгляд на любовь – мне более чем непонятны.