Эн. Эл. помнит не только фотокомнату, но еще так называемую «комнату для съемок», в которой почти всю стену занимало окно, состоящее из маленьких квадратных стекол, чтобы было больше света. В ней находились два декоративных задника. На одном из них был нарисован пейзаж с чудесными стройными березами. Перед березами ставили круглый коричневый столик с резьбой, покрывали его кружевной скатертью и на нее клали песенник. А уж на нем лежала рука крестьянской девушки, и взгляд ее был устремлен вдаль. Карточки, имевшиеся почти в каждой семье, получались прекрасные; можно было представить, как шумят березки. Руки у девушек были толстопалые, знакомые с нелегким крестьянским трудом, не самым лучшим образом чувствовавшие себя в состоянии покоя. Лица получались оторопевшие от испуга, глаза неестественно выпученные, словно девушки страдали базедовой болезнью. По большей части об очаровании не могло быть и речи, наверное, из-за длительной выдержки, ведь приходилось сидеть неподвижно. (Мальчик тоже боялся неподвижности — то ему хотелось чихнуть, то почесаться. Один групповой снимок пришлось из-за него выбросить, дедушка его отругал — он никому не давал спуску. После этого случая мальчик еще больше боялся фотографироваться.)
Но пуще всего мальчику нравился сам процесс печатания карточек.
— Если ты хочешь посмотреть, то сходи прежде во двор по нужде, я тебя так скоро отсюда не выпущу, — говорил дедушка и ему не приходилось повторять это дважды. Между прочим, дедушке, кажется, нравилось, что мальчик наблюдает за проявлением-закреплением, интересуется делом.
Да уж, в фотокомнате вершился мистический, языческий, а может быть, божественный ритуал. Прежде всего закрывали ставни, свет давал один лишь красный фонарь, в котором горела лампа. Этот красный свет был и замечательный и жуткий. Словно бы в нем заключалось нечто запретное. Вот дедушка нежно берет своими заскорузлыми от кузнечной и столярной работы пальцами стеклянную пластинку и погружает в ванночку так, чтобы раствор сразу ее покрыл. Молочно-белая пластинка начинает тускнеть, обозначаются смутные контуры, по которым еще никак не поймешь, что же должно появиться. В этом есть что-то от ворожбы. Время от времени дедушка достает пластинку из проявителя, разглядывает ее и его глаз многозначительно сверкает за очками. Он бормочет «мхмм» и снова погружает пластинку в раствор, а ванночку периодически покачивает, чтобы свежий слой раствора мог продолжить свое таинственное действо. И впрямь таинственное, ибо на пластинке волшебным образом возникает мир с обратным знаком — черное становится белым и наоборот. (Когда Эн. Эл. слышит теперь слово «антимир», ему тут же приходит на память работа в темной комнате.) Это своеобразное, чуточку религиозного свойства вывертывание шиворот-навыворот, наблюдая за которым, так и тянет перефразировать рокочущий голос священника: «кто был белым, тот станет черным…»
Но еще интереснее и быстрее делать сами карточки. («Сегодня нам предстоит позитивный процесс!» — торжественно объявляет мальчик бабушке. Словно язык не поворачивается сказать просто: сегодня мы будем печатать карточки.) Белый лист мистически тускнеет, и ты еще не можешь угадать, какая нечисть притаилась на дне ванночки и вот-вот зыркнет на тебя оттуда. Почему-то ему не удается точно определить момент, когда ничто превратится в нечто, хотя бы в Тоомаса с хутора Пеэтриаду. А иногда появляется совсем не то, чего ты ждал: сквозь мерцающее зеркало раствора на тебя смотрит худой, кожа да кости, и иронически улыбающийся покойник. Ты вздрагиваешь. И некое необъяснимое чувство овладевает тобой: будто ты знаешь, что в тот миг, когда на бумаге проступят знакомые черты, в черном ящике под свежим могильным холмиком позади церкви должно произойти какое-то внезапное, скрытое ото всех движение. Мальчик буквально ощущал, что между человеком и его карточкой должна существовать своеобразная связь. И когда он много лет спустя прочитает, что магометане даже рисовать человека не разрешают, то нисколько не удивится этому.
Из проявителя карточки перемещаются на промывку в воду, слегка попахивающую уксусом, а уж оттуда в закрепитель. Затем дедушка аккуратно складывает неиспользованную фотобумагу обратно в черный, цвета смерти, пакет. Когда же он наконец распахивает ставни, впуская дневной свет, вся мистика исчезает. Все обнажается, становится беспомощным. Застенчиво смотрят на тебя зафиксированные на фотобумаге, словно бы забальзамированные человеческие существа. И даже запечатлен миг, выхваченный из потока времени и составляющий какие-то секунды, — например, 15.00 15 июня 1946 года, причем в этом акте есть что-то насильственное.