— Понятия не имею. Он не сказал. Но не думаю, что это что-то серьезное. Как и все художники, он, вероятно, собирается перебиваться случайными заработками.
Вирсов был вдовцом, его жена умерла лет десять назад, и он воспитывал своего сына один, — тогда еще матери Вирсова в городе не было, она приехала лишь в 2000-м году, когда тот отправил своего сына Николая в Москву, в академию, на факультет художественного искусства. Хотя Вирсов, как он сам про себя говорил, и был сторонником творческого развития (к этому он обычно прибавлял: «Еще бы! Как мне не быть им? Я же владелец музея, так что положение обязывает!») — даже несмотря на подобные заявления, он долго отговаривал своего сына от этого шага — стать художником и, в конце концов, они сильно поругались и до сих пор были бы в ссоре, если бы отец не уступил. Николай пошел не в него, ну и слава богу. Своего отца он считал «неприятным», «алчным псевдоценителем искусства», жаждущим и его сделать точно таким же. Отношения у них были всегда натянутыми, — во всяком случае, со стороны Николая, — и с той же частотой, с какой старший Вирсов менял свои костюмы, младший сбегал из отцовского кабинета, лишь тот принимался рассказывать ему, как сегодня улучшились условия к тому, чтобы сколотить надежный капитал.
Как-то раз, когда Николай был уже на втором курсе академии, отец позвонил ему и предложил выделить приличные средства на то, чтобы организовать выставку его картин.
— Ну, что скажешь? — Сергей Павлович напряженно ждал, более всего на свете опасаясь услышать отрицательный ответ. Последнее время он все сильнее испытывал перед сыном некое подтачивающее чувство вины.
— Не знаю, сейчас у меня еще нет так много хороших картин, которые я хотел бы представить, — прозвучал усталый ответ.
— Но ведь будет в скором времени, не так ли? — осведомился Вирсов. Этот вопрос был равносилен следующему: «соизволишь ли ты воспользоваться моими деньгами в своем продвижении, когда у тебя будет достаточно хороших картин?»
— Возможно… Я подумаю.
После этого разговора, когда б Сергей Павлович ни пытался вернуться к этой теме, Николай тут же переводил разговор на другую; разумеется, отец старался допытаться, в чем причина подобного поведения, — он во всем всегда искал причину, — и в результате пришел к выводу, что, несмотря на видимое примирение, Николай так и не может забыть, как поначалу противился тот его выбору, ибо это окончательно убедило его в абсолютной расхожести с отцом — хотя сын и не сказал ничего, что бы это подтверждало. И тут Вирсов схандрил. Его вдруг посетило чувство, доселе им неизведанное, — вроде того, что посещает человека, который хоронит вот уже третьего своего близкого: первый раз — больно и долго не можешь примириться, второй раз — все так же больно, но примиряться уже не в новинку, третий раз — все так же больно, но понимаешь, что все меняется… Вирсов ощутил в себе такую странную флегматичность! Звонить сыну стал реже, а как звонил, все чаще жаловался на усталость, а сам себя стал ловить на том, что перед каждым новым звонком чувствует, что просто «надо позвонить». Это не означало, что он в привычной манере не увещевал его, однако теперь уж стал делать это просто для самого себя, дабы не признать допущенной слабины. Когда состоялся последний из ежегодных приездов Николая, Вирсов бежал к железнодорожной платформе во всю прыть — поезд уже подошел. Николай показался из вагона; Вирсов хотел обнять его, но на том было столько тюков, и Сергей Павлович с досадой, к которой примешивалась радость, принялся помогать ему.
— Привет!
— Привет, — Николай улыбался.
— Господи… я просто… просто… слушай, хорошо, что ты снова… — бормотал отец, наконец с облегчением прижимая своего сына к груди. И вдруг Вирсов увидел, как из вагона выходит странно горбившаяся, белокурая девушка в круглых темных очках; точнее будет сказать, она попала в поле его зрения; ее худые руки с трудом справлялись с багажной сумкой, зеленой в клеточку, которую Вирсов подарил Николаю в тот день, когда тот отчалил в Москву. Случайное совпадение исключалось.