– Спасибо, – Робер взял печеньице и поднялся. – Ты настоящий друг.
Настоящий друг ничего не ответил, Робер опустил подарок в карман и вышел. Не проститься с Мэллит он не мог, хотя последнее время думал о ней меньше: странное щемящее чувство потеснило ставшую привычной тоску о невозможном. Нет, Иноходец Эпинэ не стал меньше любить девочку с золотыми осенними глазами, но, когда человеку холодно, остальное куда-то отступает. Роберу Эпинэ было холодно, и началось все с кошмара с тонущими в гвоздиках мертвецами, перешедшего в чудовищную ложь о Мэллит. Гоганни исчезла, превратившись в Лауренсию, и это был последний сон в жизни Робера. Больше ему не снилось ничего, и Эпинэ сам не знал, хорошо это или плохо.
…Мэллит сидела на постели, обхватив коленки и положив на них подбородок. Она могла сидеть так часами, глядя в окно или в стену и о чем-то думая. Обрезанные Альдо волосы немного отросли и падали на плечи тяжелыми кольцами. Разрубленный Змей, пройти мимо такой красоты и вцепиться в хохочущую черноглазую Вицу?!
– Робер, – лицо гоганни озарилось улыбкой. – Ты знаешь, когда вернется… Альдо?
– Когда встретит наших друзей. Они хорошие люди, Мэллит, по-настоящему хорошие. Они тебе понравятся.
– Мне нравятся все, кто верен Первородному и Царственной, – застенчиво произнесла девушка.
Гоганни давно уже называла обитателей Сакаци по именам, ходила в обычных платьях и даже немного ездила верхом, но с Робером и Альдо превращалась в правнучку Кабиохову. Иноходец ее понимал, ведь они были последней ниточкой, связывавшей ее с уничтоженным домом.
– Мэллит, – Робер присел в кресло, стараясь не видеть тени от ресниц на нежной щеке, – я пришел попрощаться.
– Робер едет встречать Первородного?
– Нет… Я должен ехать домой, у меня умирает дед… Понимаешь, у нас есть обычай, он должен благословить наследника.
– Ты будешь старшим из колена Флохова, – кивнула Мэллит, – и узнаешь скрытое. Ты должен спешить, если тайное утечет в могилу, твое наследство уподобится коню без упряжи и клинку без рукояти.
– В нашем роду нет никаких тайн. – Как тяжело гнать от себя то, чего никогда не было, но что намертво впечаталось в душу. Ну почему он тогда проснулся?!
– Ты не можешь этого знать, пока не преклонишь колени перед отцом твоего отца, – Мэллит склонила голову на плечо, рыжая прядка вырвалась из-под зеленой ленты и упала на лоб. – Внуки Кабиоховы хранят ключи, но двери их занесло песком. Правнуки Кабиоховы, как псы, лежат у запертых дверей, и не им их отпереть.
– Я не хочу отпирать никаких дверей, Мэллит, – во имя Астрапа, что он несет?! – Я хочу просто жить. И чтоб все жили…
– Ты вернешься? – тихо спросила Мэллит. – Ты не можешь оставить Первородного, ты ему нужен.
Первородному… А тебе? Нужен ли тебе, хоть немного? Не как собака Первородного, а сам по себе?!
– Конечно, я вернусь, Мэллит, куда я денусь?
«Le Trois des Bâtons & La Dame des Êpêes & Le Deux des Bâtons»
[67]1
Два секретаря, врач, шесть камеристок, два повара, две швеи, четыре вышивальщицы, восемь придворных дам, двенадцать фрейлин. С точки зрения Луизы, этого хватало с избытком, но графиня Рафиано утверждала, что столь малочисленная свита – неслыханное унижение для ее величества. Наверное, так оно и было, хотя Катарина Ариго недовольства не выказывала.
Королева не повела и бровью, когда ее переселили в пустовавшие восемь лет покои Алисы Дриксенской. Кое-как прибранные и едва протопленные, они производили впечатление склепа, но ее величество молча куталась в беличью накидку и на все причитания отвечала, что не чувствует холода и что ей во дворце ее супруга ничего не грозит. Луиза не сомневалась, что Катарина Ариго врет, причем нагло. Она мерзла, и она боялась, да и кто б на ее месте не боялся?!
В собственных апартаментах Катарины распоряжались люди Манрика и Колиньяра, и они могли найти не только то, что там было, но и то, чего там не было. В чем, в чем, а в этом госпожа Арамона не сомневалась, в том числе и потому, что дважды присутствовала при обысках как свидетельница со стороны обвиняемой.
Чего искали хурии