— Она.
— Неужели она?
— А кто же еще? — удивилась сторожиха. — Она одна их и читала. Но главное для нее был патефон с пластинками. Книги, как видите, она оставила, а пластинки подчистую забрала.
В дверях появилась голова Ивана — лицо круглое, бледное, как луна.
— Что там? — спросил Мильтон. — Кто-нибудь поднимается?
— Нет, но все равно пошли. Пора.
— Еще две минуты.
Вздохнув, с недовольной миной Иван исчез.
— Вы уж извините. Больше я вас не потревожу, больше не появлюсь здесь до конца войны.
Женщина развела руками:
— Что вы! Главное, не случилось бы чего. Я вас хорошо помню. Видели, ведь я сразу вас узнала. Хочу сказать… мне нравилось, когда вы приходили к синьорине. Именно вы. Не то что другие. Не то что синьорино Клеричи, по правде говоря. Кстати, куда девался синьорино Клеричи? Он тоже партизан?
— Да, мы вместе. Вернее, все время были вместе, а недавно меня перевели в другой отряд. Но почему вы говорите, что предпочитали меня Джорджо? Я имею в виду как гостя.
Она помедлила, махнула рукой, не то отказываясь от своих слов, не то призывая Мильтона не придавать им значения, но Мильтон настаивал:
— Говорите, говорите. — И нервы его были натянуты до предела.
— А вы не расскажете синьорино Клеричи, когда его увидите?
— Зачем же?
— Синьорино Клеричи, — пожаловалась она, — заставил меня поволноваться. Я даже рассердилась. Я вам это говорю, потому что вас уважаю, вы юноша серьезный, по лицу видно, поверьте, я в жизни не встречала молодого человека с таким серьезным лицом. Вы меня понимаете. С меня какой спрос, я сторожиха на вилле, только и всего-то, но госпожа, мама Фульвии, просила меня, хотела, чтобы я была…
— За хозяйку, — подсказал Мильтон.
— Вот-вот, если это не слишком громко сказано. И я должна была смотреть, что делается вокруг синьорины. Вы меня понимаете. За вас я была спокойна, еще как спокойна. Вы вдвоем все время разговаривали. Или, вернее, вы говорили, а Фульвия слушала. Разве не так?
— Так. Так оно и было.
— А вот за Джорджо Клеричи…
У него пересохло во рту.
— Да, — выдавил он.
— Последним летом, я хочу сказать, летом сорок третьего, вы, кажется, были в армии.
— Да.
— В последнее время он больно часто заявляться стал и почитай что всегда ночью. Честно говоря, мне эти ночные приезды были не по душе. Он приезжал на казенной машине. Помните машину, которая вечно стояла перед мэрией? Ну, такую красивую, черную, с этим, как его, газогенератором?
— Да.
Женщина покачала головой.
— Ни разу не слыхала, чтобы они разговаривали. Я подслушивала, мне ни капельки не стыдно, такая моя работа. Но они молчали, будто их вовсе нет. И у меня душа была не на месте. Только не говорите вашему другу, прошу вас. Они стали задерживаться допоздна, каждый раз все дольше и дольше. Если бы они еще оставались здесь, под черешнями, я бы не так боялась. Но они взяли за моду прогуливаться. Стали уходить отсюда.
— Куда? Куда уходить?
— Когда как. Но чаще к речке. В ту сторону, где речка.
— Понимаю.
— Я, конечно, их ждала, но они с каждым разом все позднее приходили.
— В котором часу?
— Случалось, и в полночь. Мне бы поговорить с Фульвией…
Мильтон яростно замотал головой.
— Да-да, мне бы поговорить с ней, — сказала женщина, — а духу-то и не хватило. Я перед ней робела, хотя она мне в дочки годится. А как-то вечером, вернее ночью, она вернулась одна. Я так и не узнала, почему Джордже ее не проводил. Было очень поздно, за полночь. На всем холме ни одна цикада уже не пела, я помню.
— Мильтон! — позвал снаружи Иван.
Он даже не обернулся, только дрогнули мускулы на скулах.
— А дальше?
— Что дальше? — спросила женщина.
— Фульвия и… он?
— Джордже на вилле больше не показывался. Но она уходила. Они назначали свидания. Он ждал шагов за пятьдесят, прижавшись к изгороди, чтобы его видно не было. Но я стояла наверху и видела, его выдавали светлые волосы. В те ночи лунища была яркая-преяркая.
— И долго это продолжалось?
— Аж до прошлого сентября. А потом началось светопреставление — перемирие, немцы. Потом Фульвия уехала отсюда с отцом. И слава богу, при всей моей любви к ней. Я была как на иголках. Я не говорю, что на их совести дурной поступок…