Он… Он искал покоя и равновесия, свойственных его суровому темпераменту!..
В ней не было равновесия… Рядом с нею не было равновесия… Все в нем кричало «нет!» — сопротивляясь ей из последних, из самых последних сил.
Лестница была переполнена гулом мужских голосов:
— Ты что, очумел, Костырик?
— Ты что, немой? С тобою, кажется, говорят?! Оглох?
(«Зачем ты пришла?.. Меня нет для тебя… Мне нечем тебе обрадоваться!»)
Лестница гудела. Сто молодых сердец бились сочувствием к девочке. Но чем больше шумели солдаты, тем упрямее становилось выражение его губ… Взгляд скользил куда-то поверх ее головы.
Первый этаж.
Убыстрились шаги солдата. Она бежала — пятилась, опираясь о лестничные перила…
…Секунда! — и вот уж она бежит по морозной улице без пальто и шапки…
Воскресенье. На улице много солдат, много-много парней в солдатских шинелях.
Кира несется за ним по узким улочкам и переулкам. Она заглядывает в лицо каждого встречающегося солдата.
Мороз слепил ей ресницы, подхватывал дыхание Киры, участившееся от бега.
Со всех сторон ей слышалась незнакомая речь. Останавливались женщины и ругали ее — видно за то, что она выбежала раздетая на мороз.
Вот он, вот он!..
Ее ладони сжали изо всех сил его щеки. Привстав на цыпочки, она громко заплакала. Приподняв его руки, положила их на плечи себе. Закрыв глаза, молча, жадно, целовала его холодные щеки, нос, брови, мелкими, быстрыми поцелуями, словно надеялась, что они лучше, чем ее голос, объяснят ему: «Это я! Я!..»
Она жалась к его шинели, лязгая зубами от холода.
Он сказал:
— Ты что?.. Здорова ли? Уходи. Простудишься.
И еще ниже опустил голову, как бы скрываясь от чужих взглядов.
Это было страшнее страшного сна.
…Вот уж не видно его. Солдатскую шинель единственного на свете солдата заслонили шинели других солдат.
Девочка остановилась на перекрестке улицы.
Ее нагнали, повели в клуб. Ей обтерли лицо. На нее натянули шубейку, обмотали ей голову пуховым платком.
— А ты плюнь, плюнь, — говорили ей.
— Каменный он, вот кто он!
— Да если б я… Да если б такое мне…
Она молчала. Глядела вперед остановившимися глазами.
…Быть может, потом — ведь здесь так мало пищи для воображения — они станут переговариваться, смеяться, показывать Севу и Киру в лицах… Но их первое чувство было чувством высокого сострадания.
Кто-то взял ее за плечи и повел из клуба. Это был офицер, пришедший купить билеты на вечер.
— Простудишься. Надо водки… Сейчас же водки. Не рвись. Не пущу! Ресторан за углом… И не стоит, девочка, эдакой любви наш покорный слуга!.. Никто из нас недостоин твоей слезинки… Ты ребенок, ты, можно сказать, невинность… А мы такие, сякие, разэтакие… Экая парню любовь досталась! А кто твой отец? Военный? О чем думала твоя мать, когда отпускала тебя одну?..
…В ресторане с нее насильно стянули шубу, принесли коньяк и яичницу.
Офицер бушевал, рассказывая сидевшим за столиком офицерам о грубости "нашего брата".
Ей влили в рот коньяку. Она захмелела, уронила локти на стол… Ее уговаривали поесть, ей намазали хлеба, ей совали в рот кусочки яичницы.
— Как тебя звать-то?
— Ее звать Кира. Я знаю, — сказала буфетчица.
— Ешь, Кира… Хорошо бы черного кофе… Людмила, дай ей горячего кофе.
— Плачь, Кира, плачь, — увещевала буфетчица. — Поплакать — оно полегче…
И опять на нее натянули шубу.
И повели домой. Она шагала нетвердым шагом.
Один из троих офицеров, взявшихся проводить Киру, нетерпеливо нажал звонок. Дверь распахнулась. Офицеры заговорили с Жанной, перебивая один другого. Увидев Киру, Жанна втащила ее на лестницу. Не позволяя себе ни о чем расспрашивать, она оттолкнула Кириных провожатых и быстро, резко захлопнула перед ними дверь.