Окорока, посылаемые на продажу в Москву, плохо выделанные и плохо просоленные, попадали в оттепель, портились, и их с трудом удавалось продать за бесценок. Масло оказывалось горьким; по краям кадок бывало много зеленой плесени…
Полевое хозяйство тоже шло неважно: четырнадцатилетний деревенский мальчик, следивший за исполнением распоряжений хозяина на сотнях десятин, конечно, не в силах был управиться. И только яблочный сад и лесные посадки процветали.
От хозяйственных неудач Лев Николаевич отдыхал на охоте, которою в то время увлекался до самозабвения. Особенно нравилась ему тяга вальдшнепов весною. Со своей любимой собакой сеттером Доркой он мог часами простаивать в лесу на вечерней заре, наслаждаясь природой и прислушиваясь к хорканью и тяжелому полету птицы. Он любил также травлю зайцев и лисиц и мчался за собаками через препятствия, забывая в азарте обо всем и обо всех. Однажды, осенью 1864 года он поехал один с борзыми на английской заводской кобыле, никогда не бывавшей на охоте. Выскочил русак, и все помчалось за ним. Лошадь не перескочила через встретившуюся глубокую рытвину и упала. Толстой разбил и вывихнул себе правую руку. Он долго лежал без чувств. Очнувшись, он с трудом добрел до большой дороги и лег. Проезжавшие мужики положили его на телегу и довезли до ближайшей избы на деревне (он не хотел пугать домашних). Софья Андреевна, ожидавшая появления второго ребенка, с ужасом и почти бегом бросилась к нему. Приехавший из Тулы врач ничего не мог сделать. И только на другой день удалось найти хирурга, который вправил плечо. Операция однако не удалась. Испытывая ужасную боль, Толстой должен был ехать в Москву, где ему сделали новый перелом и вправление руки под хлороформом. После долгого лечения он, наконец, поправился и мог вернуться к жене, которая осталась в Ясной с двумя своими младенцами. Эта разлука и взаимные опасения еще более сблизили их и дали повод к бесконечно нежной и трогательной переписке.
Впрочем, и более ранние, немногочисленные его письма к Софье Андреевне во время охотничьих отлучек — дышат удивительной любовью. «Ты говоришь, — пишет он, например, — я забуду. Ни минуты, особенно с людьми. На охоте я забываю, молю об одном дупеле: но с людьми — при всяком столкновении, слове, я вспоминаю о тебе, и все мне хочется сказать тебе то, что я никому, кроме тебя, не могу сказать…»
Ему кажется, что под влиянием жены он становится совсем новым человеком. Школы заброшены. Студенты-учителя разъезжаются. С педагогическим журналом он стремится поскорее покончить.
«Как мне все ясно теперь! — пишет он в дневнике 8 февраля 1863 года. — Это было увлечение молодости — фарсерство почти, которое я не могу продолжать, выросши большой. Все она. Она не знает и не поймет, как она преобразовывает меня без сравнения больше, чем я ее. Только не сознательно. Сознательно и я, и она бессильны…»
Осенью того же года он рассказывает своему другу, кто этот новый Толстой, «выросший большой».
«Я муж и отец, довольный вполне своим положением и привыкнувший к нему так, что для того, чтобы почувствовать свое счастье, мне надо подумать о том, что было бы без него. Я не копаюсь в своем положении (grubeln оставлено) и в своих чувствах и только чувствую, а не думаю в своих семейных отношениях. Это состояние дает мне ужасно много умственного простора. Я никогда не чувствовал свои умственные и даже все нравственные силы столько свободными и столько способными к работе. И работа эта есть у меня. Работа эта — роман из времени 1810 и 20-х годов, который занимает меня вполне с осени. Доказывает ли это слабость характера или силу — я иногда думаю: и то, и другое, — но я должен признаться, что взгляд мой на жизнь, на народ и на общество теперь совсем другой, который у меня был в последний раз, как мы с вами виделись. Их можно жалеть, но любить мне трудно понять, как я мог так сильно. Все-таки я рад, что прошел через эту школу; эта последняя моя любовница меня очень формировала. — Детей и педагогику я люблю, но мне трудно понять себя таким, каким я был год тому назад. Дети ходят ко мне по вечерам и приносят с собой для меня воспоминания о том учителе, который был во мне и которого уже не будет. Я теперь писатель всеми силами своей души, и пишу и обдумываю, как я еще никогда не писал и не обдумывал. Я счастливый и спокойный муж и отец, не имеющий ни перед кем тайны и никакого желания, кроме того, чтоб все шло по-прежнему…»