…дождь то начинался, то как-то выветривался. Здесь в парке трудно было отыскать. Хотя не раз я да и она посматривали на кусты, но они уже просвечивали осенней пустотой. Тогда мы, не сговариваясь, дольше искать уже было невыносимо, сели на длинную скамейку — почти на главной аллее, но в глубине, и стали прижиматься и терзать друг друга. Заслонив кожаной сумкой, я сунул руку под свитер, под тонкие трусики — сразу вошел пальцем во влажную горячую промежность… Губы ее вспухли… Это не мы, это все желание, да и зачем мы другу другу. Говорим, даже не слышим что.
…проститутка-негритянка, поднялись, оказалось — занято. Широко улыбаясь, да иначе она не умела, изобразила знаками, что нельзя, что надо подождать, что все будет хорошо. Так мы сидели в ожидании, не разговаривая, как дети, на деревянной лакированной красной парижской лестнице. Этажом ниже выглянула лохматая мексиканская голова, посмотрела на нас — оберегают… Потом все было так по-деловому, буднично, что только и запомнилось это сидение на лестнице иностранца и черной парижанки, которые смущенно поглядывали друг на друга и улыбались.
Ну, на 220 это будет всегда, как и драка на 168-й. В конце концов думаешь: «Когда же это кончится?», но здесь совершается и может совершаться только это — и кто бы ни заглянул, все будет то же хоть целую вечность. Каждая страничка — маленький ад. Перелистываю воображаемую книгу, вот — ближе к концу.
…меня отравили, внутренности мои отравили меня.
…меня наказала моя собственная вина.
…чужое равнодушное вытесняет меня изнутри.
…не сопротивляюсь. Пожалуй, моя беспомощность доставляет мне даже удовлетворение. Заводят мне за спину руки, поднимают меня, и я сижу на постели, пассивно-неподвижно, как кукла. Мне дают глотать пилюли, глотать трудно — царапает горло, а главное — мне не нравится запивать водой, она тоже необыкновенно жесткая, как наждак, поэтому льется по подбородку на грудь, на одеяло. Кладут обратно, поворачивают на живот, игла входит в мое мясо — умеренная боль и равнодушное удовольствие.
…даже умереть. Ну, остановится все, прекратится все это, бледное и досадное. А другое — яркое, сильное, что было, почти стерлось, многое не помню. Нет, еще не конец. Но умирать я, видимо, буду. И вся прошедшая жизнь стянется в один час, в один миг. Эта мысль, как игла, засела во мне. И тут я вижу, что лежу в ровном осеннем свете из окна. Нет, ничего не произошло.
…даже думать в этом свете. Ведь всю жизнь я сам был гроб для того постороннего меня, совершенно не относящегося ко всей этой жизни, состоящей из множества отдельных, не связанных между собой страниц. Просто они идут одна за другой — и читающий воспринимает это все, как единую книгу. Особенную, неповторимую… А сколько таких книг, сколько обрывается в самом начале, сколько перетасовано, чтобы получить хоть какую-нибудь оригинальность, потому что события похожи друг на друга, как сиамские близнецы! Да что может еще произойти? Только катаклизмы. Только смерть. Все это мгновенно проносится во мне и уступает радостному спокойному ожиданию.
…как подарок. Совершенно бесплатно в форточку влетел узкий желтый листок и, раскачиваясь в воздухе, небрежно опустился на одеяло перед моим носом. Запахло осенью… Нет, эта просветленная радость все же определенно грустна, ведь надо расставаться. Хотя зачем расставаться? почему расставаться? Всякий раз, взгляд — на воображаемую страницу: в комнату влетает узкий осенний листок и не спеша опускается мне на грудь. Можно ведь и жить на этой странице…
Вот он опять влетает, колеблясь, вернее, его вносит утренний сквозняк в сумрачную комнату. Там деревья освещают себя и небо светлой листвой. Если бы ему не надо было непременно ко мне на грудь, свалился бы увядший у балконной двери, закрытой и заклеенной на зиму. Но, как предначертано в его судьбе, листок проносит над письменным столом мимо книжных полок, сейчас зацепится за рамку графики (там человек падает в пустоту — в таинственный свет), не долетит. Никогда не случится. Тут напечатано: «…в форточку влетел узкий желтый листок и, раскачиваясь в воздухе, небрежно опустился на одеяло перед моим носом».