Под влиянием угрызений совести и некоторой степени самоуничижения, явившегося за ними, Дмитрий Александ-
рович написал все это с искренним чувством теплоты, как бы умоляя сам себя о пощаде не без достоинства.
Васильков был глубоко тронут письмом.
«Бедный Непреклонный! — подумал он, — в самом деле он, может быть, много страдал и немудрено, что решился на все смотреть так легко... Самая бледность лица его говорит, что он много жил».
И, задумчиво вздохнув, учитель обрадовался, что заря его собственной жизни была так чиста и спокойна, как бывает чиста заря на небе в утра красных июньских дней.
— Что ж это он прощается? — спросила Маша, прослушав письмо, — разве он едет в Москву? У них еще хлеб не убрали...
Через неделю Иван Павлович уехал в город и, обделав там кой-какие дела, вернулся в конце августа, на 28[-й] день. Маша только что проснулась; жмурясь от солнца и с неописанной веселостью на лице вышла она под ракитки навстречу молодому учителю и, обняв его, сказала:
— Здравствуйте, милый вы мой голубчик... Здравствуйте, голубчик вы мой...
— Ах, Маша, Маша!.. — сумел только сказать Иван Павлович...
— Вы, верно, устали, голубчик мой; пойдемте. Я вас чайком напою... Батюшка в селе... Я одна здесь гуляю...
Васильков молча глядел на нее.
— Пойдемте, — сказала Маша, сияя радостью. — Будет стоять... сам устал небойсь! А я думала, что вы и не вернетесь; вчера даже как всплакнулось... Ей-Богу, думала, что вы только так посмеялись...
— Грех тебе, Маша! стыдно!.. Да куда ты идешь? Дай же еще с тобой поздороваться получше.
— Господи, да я сама рада с вами хоть десять раз еще поздороваться...
И, смеясь, она снова обняла Ивана Павловича.
— Что ж? вещицы-то, барин, изволите, что ли, снять?.. — спросил мужик, который привез Василькова.
— Что тебе?
— Чемоданчик-то, да вот узелок?..
— Да ну, положи их тут; все возьмем. Ступай себе...
— Прощай, батюшка. Дай Бог тебе здоровья, — сказал мужик, удаляясь на своей телеге.
— Прощай, — ласково отвечал Иван Павлович, следуя за Машей в комнату.
На крыльце он был встречен запахом закипающего самовара, особенно приятным на летнем воздухе.
Маша начала суетиться и готовить ему чай, а он сел на стул у стола, к которому она беспрестанно подходила то с стаканом, то с сахарницей, то с салфеткой, и всякий раз успевала подарить его или ласковым словом, или шуткой, или улыбкой, или поцалуем на лету.
Иван Павлович сидел, и в душе его воцарялось такое чистое, благородное спокойствие, такое блаженство, что он и сам не знал, как это так он живет в эту минуту, и почему его так наградила судьба. Целое утро пробыли они вдвоем, и разговорам у них конца не было. Только к обеду вернулся Михайло с самолюбивою радостью в глазах и не знал, как выразить свое почтение и свою любовь будущему зятю.
В следующее воскресенье, дня через три после приезда Ивана Павловича, была свадьба. День был прохладный, ясный, осенний. Непреклонный прислал им свою коляску. Иван Павлович упросил Михаила, чтоб не было никаких церемоний, никаких родственников, никаких празднеств.
Перед обедней Маша в простом белом кисейном платье, накинув на волосы шолковый алый платочек, вышла на крыльцо, чтоб сесть в коляску, у которой уже ждал ее Иван Павлович в новом коричневом сюртуке и пестром летнем галстуке.
Маша была простая девушка — и нарядом, и разговором простая, но в это свежее утро, когда она вышла к счастливому жениху на крыльцо, она была и стройнее всегдашнего, и цветущее лицо ее, и взор темно-серых глаз еще были лучше, потому что белое платье к ней шло, и никогда еще так мило не играл ветер концом ее алой косынки на густой чорной косе. Легкое смущение при виде знакомого кучера, который молча и серьезно снял шляпу, когда она подошла к коляске, сделало ее еще привлекательнее. До конца обедни просидели они у попадьи, ожидая, чтоб народ разошелся из церкви. Их обвенчали только в присутствии двух-трех человек. Непреклонный поздравил их на паперти. Он опоздал к венцу, хотя добрая верховая лошадь его была вся взмылена, и сам он, запыхавшись, стоял перед новобрачными; но он решился не жалеть своей лошади в этот день.