Мы вылезли из машины, оставив ее посреди улицы. Пошли пешком: впереди я с Иваном, за нами остальные. Все хором кричали:
— Помочь отцу! Помочь отцу!
У трактира стоял Добродушный и курил. Второй солдат, сидя за столом, размахивал руками. Рядом стояли двое солдат, принимающих дежурство. Один держал в руках бумагу, второй держал отца. Отец говорил по-русски, потом по-немецки, опять по-русски. Говорил о майоре и свободной рукой показывал на бумагу. Раз десять на едином дыхании он произнес:
— Майор, майор!
Спасители отца во главе с Иваном вошли в комнату. Я осталась на улице. Следила за происходящим через окно.
Иван встал между патрульными и отцом. Рука у отца освободилась, потому что патрульный держал теперь за руку Ивана, показывая ему бумагу и объясняя, что она ничего не стоит — разрешения выглядят иначе.
Иван заинтересованно изучал бумагу. Солдаты теснились возле него. Каждый хотел видеть эту бумагу. Каждый хватал бумагу и читал. Патрульный попытался ее отнять. Но Иван потребовал ее себе.
Иван был поглавнее Патрульного. Он скомкал бумагу и сунул ее в карман, заметив при этом, что бумага действительно нестоящая, поэтому он и не будет ее смотреть. Патрульный запротестовал, его сменщик тоже ругался, остальные поддакивали. Папины спасители их окружили, беспрерывно спрашивая, что произошло, и тем временем оттеснили папу от патрульных. Теснили его к двери, пока он не очутился на пороге. Они показали ему, чтобы он бежал. Но у двери стоял Добродушный с оружием.
Папа посмотрел на него и заколебался. Стоящие сзади солдаты нетерпеливо махали папе, чтобы он бежал. Добродушный смотрел на лампу из светло-голубого стекла с розовыми лилиями. Отец выскочил из дверей. Я отпрыгнула от окна и побежала за ним, удивляясь, как быстро может бежать человек с израненными, полными гноя ногами.
За поворотом, примерно возле дома № 30, мы остановились. Патрульного поста теперь не было видно, и отец сказал, что мы будем меньше бросаться в глаза, если пойдем медленно. И мы пошли медленно. Отец сильно хромал и кашлял. Был уже полдень. Солнце вовсю жарило. На улице — ни души. Отец вытер пот со лба.
— Все хорошо, что хорошо кончается! Этот остолоп хотел передать меня в городскую комендатуру.
— А что бы там с тобой сделали?
— При хорошем настроении отправили бы домой, а при плохом — послали в Сибирь. — Отец улыбнулся. — Теперь мне кажется, они были бы в хорошем настроении, а там, там, — он кивнул назад, — я не был в этом уверен.
Новый часовой у комендатуры не очень радовался своему назначению. Когда мы проходили по Атариаштрассе, он, прислонившись к стене, дремал. Мы не стали ему мешать.
В доме Ангела больше не пели, у Лайнфельнера тоже молчали. И в остальных домах было тихо.
— Они устали, — сказал отец.
— Но ведь сейчас только обед!
— Они давно празднуют — с вечера.
Я спросила, правда ли, что русские от нас уезжают. Отец объяснил, что наши друзья уходят, но придут другие солдаты. Так всегда бывает. Сначала приходят наступающие войска, за ними следует обоз.
— А что такое обоз? Они не воюют? Почему тогда обоз хуже?
— Обоз не хуже, — ответил отец. — Но передовые, наступающие части лучше. Они важнее. Они получают больше еды, больше денег и могут делать больше хорошего. Понимаешь?
Я поняла.
— А тот, кто больше имеет, — продолжал отец, — и больше может. Тот добрее к другим людям.
Это я тоже поняла.
Передовые части нам давали еду, потому что она у них была. А в обозе ее меньше, и они не будут нам ничего давать.
— Откуда ты все это знаешь?
— Ну, я ведь долго был в России.
— У тебя было много знакомых среди русских?
— Среди русских — нет. — Отец улыбнулся. — Были среди немецких солдат. Какая разница! Никакой!
Я помолчала, наверное, он прав, потом спросила:
— Будут и такие, как старшина? Знаешь, уж на что Бреннер — мерзкий нацист, и то бы он, будучи пьяным, не стал угрожать мирным людям автоматом.
— Как старшина? — Отец задумался. — Понимаешь, когда он живет во Владивостоке или в другом месте и работает бухгалтером, он никому не угрожает. Ну, да ладно, ты этого не поймешь, ты еще мало пережила.
— Глупости! Сколько я пережила за последнее время!