У Марианны комок подступил к горлу. Дрожащими пальцами распечатала второе письмо.
«Дорогая Марианна!
Я обещал больше не писать тебе, потому что уж столько раз писал, просил вернуться домой и выйти за меня замуж, а ты даже не отвечаешь. Но бывает так, что человеку не до мужского самолюбия.
Ты, наверное, знаешь, что я перестраиваю свой дом, и знаешь, зачем я это делаю. А если не знаешь, то имей в виду, что ради тебя; да и купил я его ради тебя. Хочу сделать большое окно, но не знаю, где: в гостиной или в кухне. В кухне было бы хорошо, но оттуда будет виден только сарай, а ты знаешь, какой у меня сарай. Если сделать это окно в гостиной, то оно треснет в первую же зиму, когда подует ветер с северо-запада; зато из гостиной был бы хороший вид на дорогу и на ивы у речки. Что делать, не знаю.
Южные холмы, что за лугами, уже стали золотисто-красными — тебе это всегда очень нравилось… Ивы — словно в огне. По вечерам я сижу на крыльце и представляю, как будто ты идешь по дороге и останавливаешься у моей калитки; тогда я встаю, выхожу на дорогу и говорю: „Я рад, что ты вернулась, Марианна. Ты же знаешь, что я люблю тебя по-прежнему“. Если бы кто-нибудь услышал, как я это говорю, он бы, наверное, решил, что я спятил — ведь на дороге никого нет, и никто не стоит у моей калитки.
Говард.»
…Это было в декабре; в бодрящем вечернем воздухе раздавались песни, смех, хруст снега под ногами бегущих и пыхтение трактора, который тащил за собой сани с сеном. Звезды сияли совсем близко — черные деревья касались их своими верхушками. На холмах лежал снег, чистый и сверкающий в звездном свете; вдали чернела опушка леса. Все разместились в сене на санях, а Марианна ехала на тракторе с Говардом; трактор бросало из стороны в сторону и дергало, а его фары освещали изрытую ухабами сельскую дорогу…
Говард обнимал ее, и их морозные выдохи смешивались при каждом поцелуе. «Я люблю тебя, Марианна», — сказал Говард. Она видела, как эти слова вылетали из его рта серебристыми облачками и уплывали прочь, в темноту. И вдруг она увидела, как в воздухе перед ней повисли, едва различимые, ее собственные слова, и тут же с изумлением услышала их: «И я люблю тебя, Гови. И я тебя люблю…»
Марианна услышала тикающий звук. Она не могла вспомнить, долго ли она так сидела и плакала. Наверное долго, подумала Марианна, даже руки и ноги затекли. Звук шел от окна ее спальни; она сразу вспомнила, как вместе с другими детьми приспосабливала булавки на веревках к окнам, и эти булавки скреблись об оконные стекла в домах стариков, которые сидели в одиночестве в канун Дня всех святых…
Она включила настольную лампу сразу, как пришла домой, и теперь свет лампы весело разливался по ковру в столовой. Но у стен, за границей освещенного круга, лежали тени; они сгущались в дверном проеме, за которым была спальня. Марианна встала и прислушалась к звуку. Чем дольше она слушала, тем больше ее охватывало сомнение в том, что это была проделка соседских детей: тиканье было слишком равномерным — это явно не булавка на веревочке. Несколько отрывистых звуков, потом — пауза, потом все начиналось снова. Кроме того, окно спальни было на шестом этаже, и рядом не было даже пожарной лестницы.
Если это не проделка детей, что же это? Узнать было легче легкого. Марианна усилием воли сдвинулась с места, медленно подошла к двери, включила в спальне верхний свет и вошла. Еще несколько коротких шагов — и она у окна. Что-то мерцало на оконном карнизе, но невозможно было рассмотреть, что это такое. Тиканье прекратилось, и снизу поплыл уличный шум. Светящиеся прямоугольники окон в доме напротив складывались в узоры на темном фоне, а неподалеку огромная голубая реклама гласила: «СТЕЛЬКИ ФИРМЫ СПРУКА — ЛУЧШИЕ В МИРЕ!»
Марианна почувствовала себя увереннее, щелкнула шпингалетом и медленно открыла окно. Сначала ей даже не пришло в голову, что светящийся предмет перед нею — это летающая тарелка; она приняла его за перевернутую сковородку без ручки. По привычке потянулась к вроде бы знакомому предмету, чтобы приделать к нему ручку.
— Не трогай мой корабль!