Мне не нравилось такое недоброе отношение к другим, которым не выпало счастья родиться евреем или которые были какими-то неправильными евреями. Был же такой великий “апикойрес” Барух Спиноза, шлифовальщик стекол? Но дело было не только в этом. Соприкасаясь с миром, откуда доносились слова ежедневных молитв, мы узнавали только ту его часть, которая свидетельствовала об отличии евреев и их веры от всех остальных. Дальше ходу не было: иврита никто из нас не знал, а главная забота родителей состояла в том, чтобы мы правильно произносили звуки и складывали их в слова. Обложки религиозных книг, стоявших на полке, изданных в Вильно или Львове, всегда (думаю, не случайно) выглядели как запертые двери без ручки и скважины. Туда можно было колотиться сколько угодно – они были закрыты для нас, думаю, раз и навсегда. Так что когда мы спрашивали, в чем состоит смысл каких-то правил или запретов, родители ничего толком не говорили.
Я сказал “мы”, но на самом деле это был только я, ведь именно меня мама учила читать на иврите. Может, потому, что у меня было особое положение в семье (“лучшее творение” – это обо мне или о зеркале?), и родители ощущали во мне склонность к книжным наукам, совершенно отсутствовавшую у всех остальных. Или у них были какие-то планы на меня. Не знаю… Но почему же (повторюсь) одно только правильное чтение занимало их прежде всего и никогда ничего не объяснялось по существу? Возможно, следуя древним правилам “введения в Тору”, весь этот процесс рассматривался как постепенное восхождение, как лестница, где самая первая ступень состояла в овладении одними только правилами произношения. Об этом я узнал уже потом, спустя много лет, когда вынужден был признаться, что лестница, призванная вознести меня к божественному Престолу, так и осталась состоящей из одной-единственной ступени. Хотя я честно искал материал для ее постройки, представляя себя то Иосифом Прекрасным, то Тилем Уленшпигелем, которого я долгое время тоже считал евреем.
Вся эта темнота традиции, нарочно сгущаемая взрослыми, рассеивалась лишь по праздникам, когда истории оживали и многое становилось понятным. В первый день Пасхи откладывались все дела и собиралась вся семья. Накануне царила суета – все натиралось до блеска и тщательно убиралось, поскольку в доме не должно было быть ни крошки “хомеца” (квасного). Папа рассказывал, что, когда он был совсем маленьким, дедушка подозвал его, обшарил карманы штанишек и, обнаружив там хлебную крошку, с такой силой дернул за ухо, что чуть было не оторвал. “Крошка хлеба, малюсенькая была… Вот такая”, – говорил отец и показывал пальцем в первое попавшееся место на столе, где действительно каждый раз оказывалась хлебная крошка, словно она была приготовлена заранее и просто ждала своего часа.
Для Янкеля и Левки канун Пасхи был связан с одним не очень-то приятным поручением, повторявшимся из года в год. Дело в том, что мацу пекли в одном доме в самом конце Полтавской, куда надо было накануне притащить муку, а на следующий день забрать то, что из нее получилось. Муку (полмешка) доставить было делом нехитрым. А мацы, которую рассовывали по большим наволочкам, получалось много. И наволочки эти надо было как-то разместить на небольших санках, в которые, по обыкновению, впрягался Левка, а Янкель бежал сзади и следил, чтобы по дороге ничего не потерялось. Каждый раз все это происходило с уговорами и даже слезами, потому что было страшно ходить по темным улицам. Но у отца всегда находился свой довод.
В какой-то год зима выдалась снежной, в конце марта еще стояли сильные морозы, а когда Янкель и Левка отправились по обычному пути назад, началась самая настоящая снежная буря. Идти было тяжело, ноги проваливались по колено, никому ведь в голову не приходило убирать улицу, особенно там, где она начинала постепенно уходить вниз. Скоро стало совсем темно, окна домов почернели, было черно все кругом, и лишь где-то впереди мерцали одинокие фонари, на свет которых и шел Левка, опустив голову и все время прибавляя шаг. Янекль с трудом поспевал за санками, наволочки то и дело сваливались, но ему нравилось, что кругом ночь и они тайно бегут из дома неведомо куда… Неожиданно Левка встал и замер.