«Государь его возненавидел, — говорит Герцен — Но, несмотря на это, опальный университет рос влиянием: в него, как в общий резервуар, вливались новые силы России со всех сторон, из всех слоев; в его залах они очищались ют предрассудков, захваченных у домашнего очага, приходили к одному уровню, братались между собой и снова разливались во все стороны России, во все слои ее».
Про своих сверстников-студентов Герцен свидетельствует: «Мы были уверены, что из этой аудитории выйдет та фаланга, которая пойдет вслед за Пестелем и Рылеевым, и что мы будем в ней… Мы и наши товарищи говорили в аудитории открыто все, что приходило в голову; тетрадки запрещенных стихов ходили из рук в руки, запрещенные книги читались с комментариями, и при всем том я не помню ни одного доноса из аудитории, ни одного предательства. Были робкие молодые люди, уклонявшиеся, отстранявшиеся, но и те молчали»[12].
Святое место! помню я, как сон,
Твои кафедры, залы, коридоры,
Твоих сынов заносчивые споры:
О Боге, о вселенной и о том,
Как пить: ром с чаем или голый ром;
Их гордый вид пред гордыми властями,
Их сюртуки, висящие клочками.
Так Лермонтов сквозь грустную улыбку об ушедшей юности вспоминал впоследствии университет и шумливый круг студенчества.
Вокруг Лермонтова в недолгие университетские годы (сентябрь 1830–1832) теснился кружок товарищей, связанных общим интересом к литературе и театру. В своей драме «Странный человек», написанной в студенческие годы (1831), Лермонтов вводит нас в один из подобных студенческих кружков. За трубками и вином студенты — «ни одному нет больше 20 лет» — проводят вечер в оживленной беседе о романтизме, о литературе, о театре; молодежь с увлечением философствует
О Шиллере, о славе, о любви.
Студенты делятся своими впечатлениями о великом трагике Мочалове в шиллеровских «Разбойниках», сетуя, что они «общипаны» цензурой, — точь-в-точь, как сам Лермонтов писал тетке: «Как жалко, что вы не видали здесь… трагедию «Разбойники»… Мочалов в многих местах превосходит Каратыгина». Студенты с жаром читают и обсуждают романтические стихи своего товарища Владимира Арбенина, на самом деле — любимые заветные стихи из лирического дневника самого Лермонтова:
Моя душа, я помню, с детских лет,
Чудесного искала, —
и товарищи склонны думать, что поэт-студент «это писал в гениальную минуту».
Студенты в драме «Странный человек» горячо, даже страстно, говорят о родине — о Москве, о России, о русском народе:
«Господа! когда-то русские будут русскими?» — восклицает с задором один из студентов — и встречает достойный отпор от другого студента:
«А разве мы не доказали в 12 году, что мы русские? — такого примера не было от начала мира! — мы современники и вполне не понимаем великого пожара Москвы; мы не можем удивляться этому поступку; эта мысль, это чувство родилось вместе с русскими; мы должны гордиться, а оставить удивление потомкам и чужестранцам! ура! господа! здоровье пожара Московского!»
Это все чувства, все мысли самого студента Лермонтова, выраженные им в его стихах и прозе от раннего «Наполеона» (1829) до позднего «Бородина» (1837).
Живой и непринужденный круг товарищеской беседы студентов разрывается приходом «мужика седого». Старый крестьянин открывает пред студенческой молодежью горькую картину крепостного житья-бытья: «Раз как-то барыне донесли, что, дискать, «Федька дурно про тебя говорит и хочет в городе жаловаться!» А Федька мужик был славной; вот она и приказала руки ему вывертывать на станке… а управитель был на него сердит. Как повели его на барской двор, дети кричали, жена плакала… вот стали руки вывертывать. «Господин управитель! — сказал Федька, — что я тебе сделал? ведь ты меня губишь!» — «Вздор!» сказал управитель. Да вывертывали да ломали… Федька и стал безрукой. На печке так и лежит и клянет свое рожденье… Где защитники у бедных людей? У барыни же все судьи подкуплены нашим же оброком. Тяжко, барин! Тяжко стало нам!»
Этот рассказ, прямо выхваченный Лермонтовым из жизни и написанный с безыскусственной простотой, с горячим сочувствием к крепостному крестьянству, вызывает взрыв негодования у отзывчивой студенческой молодежи.