В Тарханах было несколько живых современников Пугачева из крестьян: их-то рассказами и воспользовался Лермонтов, когда писал своего «Вадима». Печатных источников, до позднейшей пушкинской «Истории Пугачева», не существовало: тема о пугачевском движении была строго запрещенной. Юноша Лермонтов, принимаясь за свою повесть, шел против этого запрета.
Мальчик Лермонтов рос, окруженный крестьянскими детьми. Когда он «вступил в отроческий возраст, — рассказывали старожилы села Тарханы, — были ему набраны однолетки из дворовых мальчиков, обмундированы в военное платье, и делал им Михаил Юрьевич учение, играл в воинские игры, в войну, в разбойников».[7]
«В саду у них было устроено что-то вроде батареи, на которую они бросались с жаром, воображая, что нападают на неприятеля».[8]
Видывал в детские годы Лермонтов и старинную удалую русскую пехоту — кулачные бои. Его родственник и товарищ детства Л. П. Шан-Гирей вспоминает: «Зимой на пруду мы разбивались на два стана и перекидывались снежными комьями; на плотине с сердечным замиранием смотрели, как православный люд стена на стену сходился на кулачки».[9] Когда в «Песне про купца Калашникова» Лермонтову пришлось писать картину смертного боя между лихим опричником и удалым купцом, он мог извлечь ее из собственных воспоминаний.
Детство и отрочество, проведенные Лермонтовым в глухой русской деревне, среди неоглядных полей, зеленых, весело шумливых рощ, под годовой круг народных песен и обрядов, под вековой голос народных преданий, дало ему живое, сердечное чувство родины, которое с такой силой и простотой выражено им впоследствии в стихотворении «Родина». Но это же чувство родины «сквозит и тайно светит» и в отроческих и юношеских его стихах, как бы далеко по своим сюжетам и темам ни отходили они от России.
В раннем детстве же суждено было Лермонтову познакомиться с другой страной, которая стала второй отчизной его поэзии.
Еще ребенком попал он на Кавказ, куда привезла его бабушка, желая поправить на теплых водах его здоровье, и он имел право воскликнуть поздней, в юности: «Синие горы Кавказа, приветствую вас! вы взлелеяли детство мое: вы носили меня на своих одичалых хребтах, облаками меня одевали, вы к небу меня приучили, и я с той поры все мечтаю о вас да о небе».
Кавказ был дорог Лермонтову не только как край гордой красоты, но и как «жилище вольности простой», «свободе прежде милый край», где вольные горские народы умеют любить свою суровую родину и защищать ее свободу.
Посвящая Кавказу свою поэму «Аул Бастунджи» (1831), Лермонтов делает глубоко искреннее, благодарное признание:
От ранних лет кипит в моей крови
Твой жар и бурь твоих порыв мятежной;
На севере, в стране, тебе чужой,
Я сердцем твой, — всегда и всюду твой —
«твой» именно потому, что Кавказ был для Лермонтова «суровый край свободы», где взор поэта находил могучие образы — мужей чести и героев борьбы.
До четырнадцатилетнего возраста Лермонтов, по его собственному признанно, не писал стихов. Его влекли к себе другие искусства — рисование, лепка, театр. Но тот не по-детски богатый и глубокий мир чувств, мечтаний, и дум, который Лермонтов до того носил в себе, не исчез бесследно для творчества: этот мир отразился в ранней лирике Лермонтова, так пышно расцветшей в Москве, в пору его первой юности. И не только чувства и думы, но и образы перенес Лермонтов из детских мечтаний в юношеские стихи.
«Когда я еще мал был, — записал он однажды, — я любил смотреть на луну, на разновидные облака, которые в виде рыцарей с шлемами теснились будто вокруг нее, будто рыцари, сопровождающие Армиду в ее замок, полные ревности и беспокойства.
В первом действии моей трагедии Фернандо, говоря с любезной под балконом, говорит про луну и употребляет предыдущее сравнение».
Вот оно:
Взгляни опять: подобная Армиде
Под дымкою сребристой мглы ночной
Она идет в волшебный замок свой.
Вокруг нес и следом тучки
Теснятся, будто рыцари-вожди…
. . . . . . . . . . . . . . .
…посмотри,
Как шлемы их чернеются, как перья
Колеблются на шлемах…
[10]Так летучий призрак робких мечтаний ребенка превратился в поэтический образ романтической трагедии юноши.