В последнем монологе Юрия перед гибелью упрёки — только Богу:
«…Ho если Он точно всеведущ, зачем не препятствует ужасному преступлению, самоубийству; зачем не удержал удары людей от моего сердца?.. Зачем хотел Он моего рождения, зная про мою гибель?.. Где Его воля, когда по моему хотенью я могу умереть или жить?.. о! человек, несчастное, брошенное создание… он сотворён слабым; его доводит судьба до крайности… и сама его наказывает; животные бессловесные счастливей нас: они не различают ни добра, ни зла; они не имеют вечности, они могут… о! если б я мог уничтожить себя! но нет! да! нет! душа моя погибла. Я стою перед Творцом моим. Сердце моё не трепещет… я молился… не было спасенья… я страдал… ничто не могло Его тронуть!.. (Сыпет порошок в стакан.) О! я умру, об смерти моей, верно, больше будут радоваться, нежели о рождении моём…»
Последняя фраза — точный повтор одного из тогдашних лермонтовских стихотворений. И затем молодой поэт вкладывает в уста своего персонажа слова из своей дневниковой записи того же 1830 года:
«Природа подобна печи, откуда вылетают искры. Когда дерево сожжено, печь гаснет. Так природа сокрушится, когда мера различных мук человеческих исполнится. Всё исчезнет. Печь производит искры; природа — людей, одних глупее, других умнее. Одни много делают шуму в мире, другие неизвестны; так искры не равны между собой. Но все они равно погаснут без следа, им последуют другие без больших последствий, как подобные им. Когда огонь истощится, то соберут весь пепел и выбросят вон… так с нами, бедными людьми… Не останется у меня никакого воспоминания о прошедшем. Безумцы! безумцы мы!.. желаем жить… как будто два, три года что-нибудь значат в бездне, поглотившей века; как будто отечество или мир стоит наших забот, тщетных, как жизнь…»
Сам Лермонтов, в отличие от своего персонажа Юрия Волина, — остался жить. Хотя мысли о человеческом ничтожестве, тщете жизни и утрате веры его особенно мучили в юношеские годы. А когда вдобавок душу стала ещё терзать и семейная драма, видимо, приходили мысли и о самоубийстве, но сильный характер справился с ними.
В лирике 1830 года сохранились все эти мотивы…
Закат горит огнистой полосою,
Любуюсь им безмолвно под окном.
Быть может, завтра он заблещет надо мною,
Безжизненным, холодным мертвецом;
Одна лишь дума в сердце опустелом,
То мысль об ней. О, далеко она;
И над моим недвижным, бледным телом
Не упадёт слеза её одна.
Ни друг, ни брат прощальными устами
Не поцелуют здесь моих ланит;
И сожаленью чуждыми руками
В сырую землю буду я зарыт.
Мой дух утонет в бездне бесконечной!..
Но ты! О, пожалей о мне, краса моя!
Никто не мог тебя любить, как я,
Так пламенно и так чистосердечно.
(«Смерть»)
И ещё, из одноимённого стихотворения того же времени:
И столько же любить? Всесильный Бог,
Ты знал: Я долее терпеть не мог;
Пускай меня обхватит целый ад,
Пусть буду мучиться, я рад, я рад,
Хотя бы вдвое против прошлых дней,
Но только дальше, дальше от людей.
Бабушку свою он так и не решился оставить одну. А с отцом, приезжавшим в Москву забрать с собой шестнадцатилетнего сына, как расстались — похоже, больше не виделся…
В учении Лермонтов смолоду шёл не с толпой, а наособицу, выбирая себе лишь то, что было по душе и что угадывалось собственным глубоким чутьём как необходимое. И Московский университет был им выбран для продолжения образования точно, потому что, детище Ломоносова, он с 1812 года поднимался, как «послепожарная» Москва.
П. А. Висковатый писал>:
«…разжалованная императором Петром из царских столиц, Москва была произведена императором Наполеоном [сколько волею, а вдвое того неволею] в столицу русского народа. (Однако, заметим в скобках, Москва и при Петре, и при других императорах в Петербурге разве же не оставалась этой народною столицей? „Москва девичья, а Петербург прихожая“, — сказал Пушкин; понятно, что теплее… — В. М.) Народ догадался по боли, которую почувствовал при вести о её занятии неприятелем, о своей кровной связи с Москвой. С тех пор началась для неё новая эпоха».
В университете, где ещё хватало косности и рутины, веял новый дух.