По возвращении императора из Европы «великий поджигатель» добился высочайшей аудиенции.
Однако Александр принял Ростопчина более чем холодно. В глазах самодержавного триумфатора московский генерал-губернатор теперь, когда вместе с опасностью поостыл и сверхпламенный патриотизм, был персоной нон грата, человеком, «навязанным ему общественным мнением». Общим же мнением и «отторгнутым» – по неизбежному обратному толчку.
Казалось бы, кому, как не Ростопчину, должна была быть известна глубинная, подводная причина этого «толчка». Ведь он сам, хотя, видимо, и с «походом», определил величину денежного урона: 321 миллион. Между тем Александр Благословенный смог выделить для вспомоществования разоренным бедствием всего лишь два миллиона: французские войны опустошили казну. Сумма, в сравнении с масштабом бедствия, была столь мизерной, что смахивала на подаяние.
Чтобы представить и остроту ситуации, и степень горячности, с какой в Москве 1814 года обсуждались правительственные меры в связи с разором, уместно напомнить такую деталь. Когда в 1833 году на юге России начался из-за неурожая голод, Николай немедленно выдал губернаторам южных провинций – Репнину, наместнику Малороссийскому, и Воронцову, Новороссийскому и Бессарабскому, – миллион.
Но знала ли вдова гвардии поручица Арсеньева обо всех этих обстоятельствах? Или пустилась в дальний путь из обустроенного имения пензенского в погорелую Москву с беременной дочерью и несамостоятельным зятем на авось, по провинциальному недомыслию? Прикинула ли, во что обойдется московское зимование даже при благополучном разрешении Марии Михайловны от бремени? Знала. И не по слухам. Уж на что основательным и осмотрительным был ее новый родственник, адмирал и сенатор Н.С.Мордвинов,[2] только что выдавший дочь свою Веру за брата Арсеньевой Аркадия, а и тот пережидал смутное время в пензенском имении зятя. Лишь к весне 1814-го сдвинулись Мордвиновы-Столыпины с места. Да и то не в Москву направились, в подмосковную деревеньку. Адмирал и сенатор не располагал средствами, достаточными, чтобы обустроиться на пепелище: московский дом Мордвинова сгорел дотла вместе с обстановкой и коллекцией картин, приобретенных екатерининским любимцем во время итальянских экспедиций.
Впрочем, московскому легкомыслию и страсти к развлечениям и разор, и утраты не помеха. М.О.Гершензон в историческом очерке «Грибоедовская Москва» приводит письмо Марии Ивановны Римской-Корсаковой от 15 мая 1814 года (по словам П.А.Вяземского, «тип московской барыни в хорошем и лучшем значении этого слова»): «Всевышний сжалился над своим творением и наконец этого злодея сверзил. У нас хотя Москва и обгорела до костей, но мы из радости не унываем, а торжествуем из последних копеек. В собрании был маскарад, члены давали деньги; купцы давали маскарад. Поздняков дал маскарад-театр. А 18 будет славный праздник… Будут играть мелодраму; Россию играет Верочка Вяземская, что была Гагарина… Мелодрама сочинена Пушкиным Алексеем Михайл[овичем]. Потом сделан храм, где поставлен бюст его величества государя императора нашего и около стоят народы всех стран…»
Рассказы о славном празднике победы над злодеем привез в Тарханы вышедший в отставку младший брат Арсеньевой Афанасий Столыпин. На весть о весельствах в обгоревшей до костей Москве Елизавета Алексеевна презрительно усмехнулась: эти дуры, обвесившись бриллиантами, и в Нижнем Новгороде прыгали во французских кадрилях. Не весельство сие, а глупство.
Короче: для того чтобы на осень глядя одинокой вдове вздумалось везти беременную дочь в Москву, минуя Пензу, битком набитую влиятельными родственниками (родная сестра Александра – жена вице-губернатора Евреинова), надо было иметь либо безответственный характер, либо шальные деньги, либо находиться в последней крайности.
Безответственностью Елизавета Алексеевна не страдала. Никогда не было у нее и легких денег, и если средства все-таки не переводились, то потому только, что всегда тратила их к месту и осмотрительно. А вот крайность, в какую ее поставили раннее замужество дочери, болезненной от рождения, и трудная ее беременность, и впрямь была из самых крайних. Госпожа Арсеньева не могла ждать, когда Москва сделается обитаемой.