— А это артист театра, Коленька! Правда красивый? — она открыто любовалась фотографией. Артист был молод, с зачесанными набок, плотно прижатыми к голове волосами, с впалыми щеками, тонким носом и лихорадочным взглядом круглых глаз. Всё вместе придавало его лицу какое-то птичье выражение. Подумалось, что Лёля, наверное, усиленно его кормила, но корм был явно не в коня.
Лёля взволновалась воспоминаниями, щеки зарумянились под мучнистым слоем пудры.
— Даже не сказать, какой душевный человек! — проговорила она и всхлипнула от жалости по прошедшему времени. — И такой мечтательный! На кровать ляжет, руки под голову, и таких чудес намечтает, сама себя забудешь! А на сцене, видел бы ты, Вовочка, как сражался он на шпагах — ну, настоящий мушкетер! На спектакле сижу, сердце замирает, как машет он саблей. И все побеждает!! Ума не приложу, зачем из театра уволился? Куда-то за Урал, в другой перевелся… — Лёля снова достала платочек. На этот раз не донесла до глаз, только осторожно промокнула нос.
От большого количества душевных людей у меня запестрело в глазах.
— Что-то душно у тебя, Лёлечка, — сказал я, отирая взмокший лоб и расстегивая верхние пуговицы кителя. — Нельзя ли форточку открыть?
— Что ты, что ты, Вовочка? Испугалась Лёля. — Тепло надо беречь. Вот, посмотри-ка, — Лёля перевернула сразу несколько страниц, и глянуло на меня с большой фотографии лицо Сереги. Смотрелся он во всем своем великолепии: по моде подстрижен, по моде одет, взгляд умных глаз чуть косил в сторону, в чувственных губах, где-то в самом уголке, таилась снисходительная усмешка все понимающего человека.
— Вот Сереженька наш, — сказала Лёля, вздохнув, — такой душевный, такой родненький! А вот, затосковал, закапризничал. Отлетел от гнездышка, соколик! — Лёля приложила платочек к одной щеке, к другой. В замедленных движениях ее рук было столько безысходной печали, добрые ее глаза смотрели на меня таким жалостливым взглядом, с такой тоской ожидания, что я не мог остаться безучастным: утешающе погладил теплую, всегда такую заботливую ее руку.
Лицо Лёли прояснело.
— Вовочка, — сказала она. — Тебе нравится у меня?
Я еще раз обвел взглядом снежно-белое комнатное царство, пироги на столе, пышную кровать в углу, посмотрел не без любования на саму Лёлю — чистенькую, добрую, не могущую, казалось жить без заботы о ком-то, сказал не лукавя!
— Хорошо у тебя, Лёлечка. Уютно!..
— Золотце ты мое, приходи сюда, как домой, — воскликнула Леля, — Как обрадовал ты меня, Вовочка!..
Теперь она гладила мою руку, глаза её благодарно, ласково, обещающе заглядывали в мою смущенную душу.
Всю последующую неделю многообещающей песенкой звучал во мне радостный возглас Лели: «Золотце ты мое! Приходи сюда, как домой!».
Песенка манила, и все невзрачнее казался неуют холостяцкой жизни. Как только кто-то из студенческой общаги начинал ворчать, ревниво вдыхая запахи кухоньки с единственной плитой, на которой девчачья половина ухитрялась варить борщи и жарить яичницу, песенка Лёли начинала звучать особенно зазывно, и нерешительность, с которой обдумывал я свое возможное будущее, уступала место готовности, тут же сесть в трамвай и отправиться на Пресню.
Но на следующий день, сидя в аудитории среди коллег-студентов, внимая назиданиям профессуры, снова впадал в нерешительность: чуть ли не кощунством казалось обособиться от студенческой братии, покинуть вечернее безлюдье аудиторий, где можно в одиночестве часами просиживать над книгами, соприкасаясь с мыслями умов великих, предпочитавших поиск истины ничтожности житейского благополучия. И все, что предполагал я оставить, вдруг обретало прежде не сознаваемую пену, и самой высокой ценой обозначалась в моих раздумьях свобода распоряжаться своим временем.
И все же, Лёлин уголок светился, манил семейным уютом. И вот, в один из особенно тоскливых дней, в сомнениях, в колебаниях, под ироничные комментарии всезнающего Сереги, я собрал в фибровый чемоданчик свое скромное имущество, книги, записи, и, в проснувшемся вдруг благоразумии, не предупредив коменданта о своем отбытии, направился к уже знакомой мне трамвайной остановке.