Первое, что я сказала:
— Выдерните эту заразу из той Австралии, Элга. Пульните телеграммку. Не прорежется в течение трех дней — может считать себя свободным!
Она записала что-то в свой блокнотик и унесла кофеварку, дабы привести ее в порядок.
Я мельком глянула в бумаги. В Туапсинском порту был какой-то затык с растаможкой запчастей для тягачей «вольво» из трансфирмы в Перове. Кто-то отказывался принять к оплате простые векселя Газпрома и требовал налички в валюте… Но в основном это были еще январские верноподданнические соболезнования из филиалов, фирм и фирмочек по случаю кончины Туманского.
Я спихнула весь этот ворох со стола, заняла тронное кресло и задумалась. Сим-Сим учил меня: «Никогда не делай того, что должны делать другие. Наше дело — стратегия. Дашь слабину — утонешь в мелочевке!» И еще он учил: «Никогда не включай глотку на полную мощность, не срывайся в злость! Тебя должны слышать, даже если ты перейдешь на шепот! Или на азбуку для глухонемых…»
Но покуда ни включать, ни выключать голосовой аппарат мне было не перед кем.
Все это было похоже на прыжок через пропасть. Я оставила позади все, что было, разбежалась и сиганула, зажмурясь, не зная, ухну ли в пустоту и расшибусь или все-таки допрыгну до другого берега и поднимусь хотя бы на четвереньки.
Одно я знала твердо: оборачиваться назад и ковыряться в болячках, каждый раз заново переживая то, что случилось со мной и с теми, кто был мне дорог, я не имею права. Да и не хочу.
Наверное, именно поэтому я так круто рубанула по нашей загородной жизни. Конечно, это было похоже на бегство, но там мне было слишком больно и гнусно. Там всего было слишком и все напоминало о Сим-Симе. Скрепя сердце я объявила полный расчет почти всей обслуге, сдобрив горечь расставания конвертиками с выходным пособием. Чичерюкин нынче отключал там все свои электронно-сторожевые штучки, снимал всю охрану, кроме двух сменных сторожей из местных мужиков. Садовник с семьей тоже должны были съехать. Я не знала, как поступить с верным Цоем, покуда он сам не отпросился на волю и не уехал куда-то в Азию, к своим корейским родичам. Из живого на территории должны были остаться только собаки и все четыре лошади, при которых удержался и конюх Зыбин: коников Сим-Сим обожал, и представить себе, что их будет обихаживать кто-то из посторонних, я просто не могла.
Все эти дни, уже в Москве, я училась говорить «нет!». В основном Элге, которая взяла на себя все заботы по обустройству нового гнезда для залетной птички.
Я лишь на полчаса вступила в московскую квартиру Туманских, в престижном партийно-коммерческом доме на Сивцевом Вражке, с консьержами, охраной и близким подземным гаражом.
Дело было не в том, что дом был нафарширован престарелыми деятелями и в нем было что-то мо-гильно-мавзолейное, напоминающее филиал Новодевичьего кладбища. В конце концов, Туманские занимали почти целый этаж и жили автономно, как в персональной подводной лодке. И даже не в том, что эти пятикомнатные хоромы были обустроены согласно вкусам Нины Викентьевны: здесь тоже было много холодно-лилового, синего и серого, совершенно ледяная снежно-белая мебель, которую не могли утеплить даже цветные пятна картин с путаницей линий и углов, нечто абстрактное а-ля Кандинский. Элга мне объяснила, что две из них не копии, а подлинники, и показала даже небольшой этюдик в рамочке, каковой, оказывается, сработал сам мэтр сюра, Сальвадор Дали. Этюдик изображал волосатую гусеницу с человеческим лицом, которая пожирала сочное яблоко.
Картины можно было бы убрать, мебеля поменять, но сути дела это бы не изменило. Здесь даже стены помнили Сим-Сима. Здесь он спал, ел, пил и трахал свою Викентьевну. И старый купальный халат в их ванной все еще хранил в карманах крошки его пахучего трубочного табака, и где-то там, в глубине зеркал, невидимо маячило его лицо.
Я четко поняла, что моего дома тут не будет. И впервые задумалась над тем, что бездомность как бы заложена, запрограммирована в моей судьбе.
Единственный дом, который я могла называть своим, был дом деда, потерянный навсегда. Все остальное было только крышей. Временным пристанищем. Начиная с комнатухи, которую я снимала у одной пенсионерки в Марьиной Роще, когда училась в «Торезе», жилого монастырского корпуса-казармы на восемьдесят двойных коек в зоне и кончая строением на территории. Даже Гашина уютная и большая изба в Плетенихе, куда меня заносило и где я всегда могла бы найти приют, была не моим, а ее домом.