Вот он снова и дернул…
Дубняк раздался, открылся пойменный луг, переходивший в склон громадного пологого холма. На вершине его белела часовенка из известняка, с простым железным крестом — медный или позолоченный Туманский тут ставить не решился: спилят, украдут.
Вдали просматривался канал Москва — Волга, за ним темнели леса, уходившие в сторону Твери.
Нетронутый снег луговины под солнцем казался фарфоровым, и белая часовенка на белом холме тоже казалась фарфоровой игрушкой. От тишины звенело в ушах.
Кобылка дальше не пошла, на просторе снег был слишком глубок, и, когда я попробовала ее стронуть, она вывернула башку и посмотрела на меня, будто сказала: «Ты что, офигела, девка?»
Я соскочила на землю и побрела дальше пехом.
У подножия холма из-под снега торчали остатки какой-то бревенчатой стлани, угадывались следы тракторных гусениц, и я поняла, что завозили сюда домовину с телом Туманского не без проблем.
Гранитные ступени неширокой лестницы без перил были занесены снегом, но я умудрилась забраться наверх, не сверзившись.
Часовня была заперта, на воротцах висел амбарный замок. Черная мраморная плита, на которой было выбито лишь «Нина Викентьевна Туманская», без дат и всяких там наворотов, была сдвинута в сторону. На свежей могиле, горке из мерзлой глины, было множество венков с лентами, не уместившиеся на могиле венки были расставлены вокруг часовни. Слава богу, тут не было никакой дешевки из крашеного поролона. В основном благородная хвоя с увядшими живыми цветами.
Один венок был из лавра, темно-глянцевые листики которого мороз не тронул. На белой ленте чернели слова: «Прощай, Семен!» Венок был от Кена, то есть Тимура Хакимовича Кенжетаева, близкого дружка и соратника Туманских.
Я подумала, что лаврушку непременно сопрут, с этой вечнозеленой листвой до весны ничего не сделается, огурцы солить — самое то!
От меня венка не было, хотя Элга могла бы и додуматься. Все-таки какая-никакая, а тоже Туманская. Я была возмущена.
Самое чудное, что я ничего такого, чтобы удариться в слезы и вопли, поначалу не чувствовала. Может быть, оттого, что я не видела, как его здесь зарывали, гвозди заколачивали, хотя наверняка это были не гвозди, а какие-нибудь бронзовые винты.
И гроб наверняка был не хуже, чем у его первой жены. Тот, я видела, с блестящими ручками, тяжеленный, из какой-то иноземной древесины, отсвечивавший красно-черной полировкой, как рояль.
И саму бывшую хозяйку территории и всего остального я тоже разглядела. Неживую. Она бесстрашно грохнула сама себя, когда узнала, что ее начал пожирать какой-то неизлечимый быстротечный канцер. Она боялась, что ее начнут обстругивать в бессмысленных операциях и превратят в нечто уродливое и беспомощное, которое грузом повиснет на Сим-Симе. Это было совсем недавно, меньше года назад, когда я увидела ее в первый и последний раз: тонкое резное лицо, изогнутые в неясной улыбке губы, белая наморозь холодильного инея на ресницах, кристаллики льда в похожей на шапочку из перьев прическе и пронзительный синий свет сапфиров в ее серьгах и кольце.
Ее не было, и она все еще была, оставалась во всем, что меня окружало, и до сих пор я то и дело натыкалась на ее следы, то на какую-то одежду, то на пометочки в томике Ахматовой, то на непочатую пачку арабских сигарет, которые она обожала…
Стиснув зубы, то и дело заводясь, я старательно избавлялась от всего, что напоминало о ней, но до конца так и не избавилась. Леденея от страха, что он пошлет меня ко всем чертям, обмирая и трепеща, я, как в пропасть, прыгнула в койку к Сим-Симу еще в прошлом июне. Он заставил меня поверить в то, что я — желанная. Я впервые растворилась без остатка в мужике и взлетела наподобие птички в ослепительные выси, не веря в то, что он мой, забыв стеснение и стыдливость, ненасытная и поглупевшая от нормального бабьего счастья. Но официальной Туманской я стала слишком недавно и еще не успела привыкнуть к тому, что я — действительно жена! — и пробыла в этом ранге (я посчитала по пальцам, сняв варежку) двадцать восемь дней.
Снизу донеслось ржание Аллилуйи. Эта дурочка была привязана ко мне, как собачка, и ей не понравилось, что я ее оставила одну близ леса. Она брела к холму, то и дело проваливаясь по стремена в снег и выпрыгивая из сугробов, как лягушка на берег.