Вскоре стало известно, что король предложил Рогану на выбор парламентский суд или королевское милосердие. Оскорбленный процедурой ареста кардинал выбрал суд. Это его решение раскололо страну на два лагеря. Кардиналу, не способному играть серьезные политические роли, было суждено сделаться символом грядущих перемен. Но даже закаты дряхлеющих монархий трагикомичны.
Парламент торжествовал. Впервые князь церкви отдавался на его суд. Более того, от решения этого суда зависела честь королевской семьи. Аристократия сочла себя оскорбленной. Буржуа в красных тогах собирались копаться в грязном белье самых высоких фамилий королевства. Не было ли это началом новых времен? Гнев дворян, сменивших по велению моды красные каблуки на толстые подошвы и пышное шитье со знаком дворянского достоинства на грубые суконные костюмы, обратился отнюдь не против опального кардинала. Роган был одним из них, и лишь по вине бездарной и ленивой власти этот отпрыск знатнейшей семьи предстанет теперь перед потешающейся толпой.
Высшее же духовенство открыто негодовало. «Простые клирики, — говорилось в протесте от 18 сентября 1785 года, — имеют специальных судей, указанных в законе, а епископский чин, права которого освящены столькими историческими памятниками, не пользуется такой же привилегией! Епископ, обвиняемый в преступлении, должен быть судим епископами же».
Роган присоединился к этому протесту. Но разгневанный папа грозился лишить его кардинального сана за то, что он не отклонил формально и безусловно юрисдикцию парламента.
Безрассудная акция Бретейля восстановила против власти добрую половину королевства. Точнее, она просто ускорила этот неизбежный процесс. Даже ярые монархисты заколебались, ощутив нарастающий страх. Суд, каков бы ни был его приговор, неизбежно соединит альков королевы с фантазией народа. Это будет крушением божественного принципа королевской власти. Но, как блестяще скажет потом об этих событиях Луи Блан, Людовик XVI подчинился закону, не зависящему от расчетов человеческого благоразумия, ибо революция уже началась.
Действительно, не пройдет и четырех лет, как падет Бастилия…
Но как бы ни была бессильна потерявшая реальную власть над событиями монархия, скандального ареста в день Успения она могла бы избежать. Королева пошла на страшный риск, загнав в угол человека, разоблачения которого по меньшей мере были бы ей неприятны. Почему она все же так поступила?
Барон де Бретейль, начальник полиции, люто ненавидел Рогана, сменившего его когда-то на посту посла Франции при австрийском дворе. Надо сказать, что это была весьма успешная замена. Но тем более было у Бретейля оснований, чтобы превратить арест врага в грандиозный скандал. О, если бы королева по-прежнему находилась высоко, и брызги мирской грязи не достигали бы даже ее подошв, ничего не стоило бы тогда осадить ретивого полицейского! Но вот беда: королеве самой приходилось выкручиваться, вести себя так, чтобы ничтожный пройдоха Бретейль не заподозрил ее. Могла ли она в этих условиях сказать хоть слово в защиту Рогана? Королева — могла; слабая, запутавшаяся женщина — нет. Мария-Антуанетта сыграла жалкую роль слабой женщины. Более того, она позволила себе сделать самую низменную ставку. Ее поведение в кабинете было продиктовано не только смятением, не только страхом перед разоблачением, но и холодным расчетом. Она могла не опасаться отчаяния доведенного до крайности Рогана. В его интересах было молчать. Одно лишь слово об интимной связи с королевой было бы для него равносильно смертному приговору.
И он молчал. А события летели, как неуправляемая, теряющая колеса телега с обрыва.
18 августа арестовали в Баре госпожу де ла Мотт. У нее тоже оказалось предостаточно времени, чтобы сжечь письма кардинала, полные честолюбивого бреда и игривых, любовных вольностей.
На первом же допросе ла Мотт оговорила Калиостро. Она хорошо отомстила ему за то мнение, которое он составил себе о ней при первом знакомстве. Божественный Калиостро, как всегда, не ошибся, но его правота отдавала горечью.
Калиостро знал о сказочном ожерелье и даже, кажется, видел его у Бемера. Особый интерес, впрочем вполне понятный для непревзойденного знатока камней, он проявил к винно-красному алмазику. Говорили, будто он готов был купить ожерелье только из-за одного этого диковинного камня. Но ювелиры не решились продать наделавшее столько шуму в королевских семьях ожерелье загадочному иностранцу.