— Да никто ее не убивал вовсе!
— Как это не убивал? — возмутилась Катя.
Параша вошла, бережно неся большую глиняную мису, укрытую полотенцем. Из-под него повеяло наконец заманчивым маслянистым жаром.
Нелли начала рассказ, едва сели за стол. С дивана доносилось беспокойное ворочанье. Нелли же не знала, чем наслаждается больше: теплым желтым пирожком, защипанным петушиным гребешком вдоль спинки (кажется, пятым по счету), или же ужасом и восхищением подруг. Даже у Кати интерес к повествованию Нелли переборол самолюбие.
— А волоса-то, волоса, только поседели или повыпали частью? — стонала почти она. — Хоть одним бы глазочком глянуть, как морщины поползли!
— Чего этот колотится-то? — обернулась Нелли, протягивая руку к мисе. — Неужто тож пирожка захотел?
— Хрен ему, а не пирожок, — заметила Катя. — Неча бесенятам прислуживать. Проигрался, так пулю в лоб, как хорошие господа делают.
— С первым положением не согласиться трудно, Катерина, но второе спорно, — Роскоф с сожалением заглянул в опустевшую на треть посудину. — Надо вить и Его Преподобию оставить. Ох и вкусно, Прасковия!
— Благодарствую на добром слове, Филипп Антоныч. А в печи-то еще столько же томится.
После сего утверждения миса опустела.
Но оставленные для отца Модеста пирожки успели уж подостыть, когда тот наконец застучал в ворота.
— Неужто пешком добирался? — Нелли глянула в темное окошко: кое-как можно было разглядеть, что Катя отворяет только калитку.
— Здешние извозчики нето, что в Петербурхе, — многозначительно заметила Параша. — Тамошние народ лихой, хоть ночью на кладбище просись — повезут, только заплати. А здешние, говорят, по ночам спят.
— Кто это тебе успел наговорить? — усомнилась Нелли.
— Да уж успела с людьми перемолвиться.
Отец Модест, вошедший вслед за Катей, глядел уставшим, лицо его осунулось.
— Ваше Преподобие, неужто впрямь на своих двоих добирались? — встревожился Роскоф.
— Ну, Ивелин, слава Богу, не тамплиер какой, чтоб со мною лошадь делить, — как-то невесело отшутился отец Модест. — О, злощасная глупость молодости! А, этот вот он где. Вот уж сообразил брат Илларион, мог бы хоть Вас, Филипп, обождать! Нешто дело такого молодчика с двумя девчонками оставлять?
— Так он увязан как хорошо, подумаешь, боимся мы его, что ли? — вступилась Катя.
— Ох, храбрые вы мои, — отец Модест вздохнул, тяжело опускаясь за стол. — Благодарю, Прасковия, не хлопочи. И не голоден я, и с этим фертом разобраться надобно.
— Ваше Преподобие, что Алексис? — нерешительно осведомился Роскоф.
— Ласкаюсь, юность лет поможет перебороть потрясение, — ответил священник. — Но было оно велико. Поражено не только сердце, сотрясен разум, блуждавший в сумерках неверия. О, век материалистической! Сколь беспомощны его дети пред силами Зла!
— А с этим что нам теперь делать? — Роскоф кивнул на Индрикова.
— Сперва пусть расскажет все, что знает о Венедиктове.
— Есть ли у нас средство его убедить рассказать без утайки?
— Да какие такие особые средства нам надобны, Филипп? — пожал плечами отец Модест. — Пригрозим пистолетом, коли начнет петлять, да и все.
— Пригрозим? — Чело Роскофа омрачилось. — Но вить он дворянин. Ну как он предпочтет умереть, лишь бы не сдаться?
— Дворянин? — Отец Модест недобро рассмеялся. — Сие бывший дворянин, а не настоящий! Сословья стран европейских — порождение христианское.
— Как это бывший?
— Почему христианское?
Вопросы Нелли и Роскофа прозвучали одновременно.
— В Риме языческом было сословье всадников. Кому какое есть дело теперь до того? — Вопросом, притом вопросом странным, ответил отец Модест.
— Что-то припоминаю из школярских времен… Кажется, знаком сословия был перстень. Но…
— А вить сословье рыцарское тоже кануло в прошлое, — прервал Роскофа отец Модест. — Никто уж не странствует по свету в поисках несправедливости, и сама сия благородная цель обсмеяна в романе «Дон Кишот». С появленьем неблагородного оружия, кстати, порох боевой изобрели европейцы, но первыми применили тартары, ушел благородный устав ведения боя, отменился Господен мир…
— Что такое Господен мир? — встряла Нелли.
— Дни, когда воевать было запрещено. Но что осталось нам от рыцарства?