На самом дне моего разума было знание, что были люди избранные, одни из тысяч, что, невзирая на всю лютость мучений, сумели соблюсти красоту души и не предали других и себя. Но отчего-то таких людей не было в той темнице. Вокруг меня лежали лишь те, чье безобразие тела лишь отвлекало от безобразия души, оскверненной, сломленной, поруганной…
О, как же жалко Божие творение! Скверна таится в нем, словно зараза болезни, скверна ждет своего часа, чтобы восторжествовать над всем благородным и чистым! Сколь легко его сокрушить! Сколь приятно его порушить!
Это была сущность Люциферова, упоение разрушения. Вдруг заметил я, что молчит не только бес.
Я уже не читал.
В отчаяньи я обратил свой взор к странице требника: священные слова казались бессмысленны. Веры в их спасительную сущность не было в моем сердце, ибо потоком, словно кровь из разверстой раны, уходила из меня вера в человека. Илларион, я не мог читать!
«Господи, спаси меня! — воззвал я из глубин моего отчаянья. — Я — пастырь недостойный, я медь звенящая и кимвал бряцающий, ибо мне не достало любви в час испытания! Очисти меня от презренья к твоим созданиям!»
Но не сердце, а разум мой нежданно заговорил. Разве крепок был камень, на котором Господь воздвиг крепость свою? — подумалось мне. Петр отрекался трижды из страха за свою жизнь. Но Господь не счел его недостойным, и в этом великое оправдание рода человеческого. Если слепой может прозреть Божьей волей, разве не зацветет благоуханным вертоградом оскверненная душа? Только одно необратимо, выбор зла добровольный, на том же, кто сломлен мучителями, вины нет.
И едва мысли эти пришли мне на ум, как из углов темницы выступили иные жертвы — невзирая на истерзанные тела, величие духа сияло в их очах, озаряя все вокруг. Светлы были их лица. Это были те, кто устоял под пытками. Они простирали руки, ободряя и благословляя меня.
И голос мой окреп, ничто, казалось, не могло боле остановить меня. Видение темницы отступало. Снаружи доносились мирные звуки сельской жизни.
И только тут бес зашевелился. С тугим звуком, словно пробка из бутылки, выскочили из земли колья, державшие веревки. Затрещала потолочная балка, к коей крепилась цепь. Наполовину освобожденная, женщина двинулась ко мне, мелко перебирая связанными ремнем ногами.
— ОТДАЙ ТЕЛО! — дико закричал бес. — ПУСТИ МЕНЯ, ПУСТИ, МНЕ СТРАШНО!! Я читал. Расстояние между мною и одержимой медленно сокращалось.
Персты ее двигались конвульсивно, словно изобличая намеренье схватить меня за горло.
Я читал. Зловонное дыхание уже достигало моего обоняния, но вить по ходу екзорсисма мне не раз приходилось уже подступаться к одержимой и дотрагиваться до нее. Я тщился не думать, что она высвободилась от пут и телесная сила нещасной должна много превышать сейчас мою. Я читал.
Скрюченные персты дотронулись до моей шеи, и вдруг руки упали. Женщина упала наземь и принялась дергаться и ломаться в припадке падучей.
— Ой, тошнехонько! Ой, больно! — завопила она, когда припадок начал утихать. Не сразу понял я, что голос был теперь женским, хотя и невнятным, ибо она сильно прикусила себе язык: явление самое обыкновенное при корчах епилептических.
Выйдя из сарая, я с изумлением увидал, что уж давно рассвело. Обеспокоенное семейство ждало меня на дворе.
— Позаботьтесь о больной и больше ничего не бойтесь, — сказал я женщинам, недоумевая, отчего те с ужасом пялят на меня глаза.
Как узнал я впоследствии, Галина прожила после отчитки недолго, слишком уж велико оказалось телесное истощение. Тем не менее умерла она человеком, а не вместилищем бесовским. Я же, милостью Божией, избежал участи, что хуже смерти.
— Отче, — вымолвил Илларион, утерев ладонью слезы, коих ему не пришло бы в голову устыдиться. — Отче, ты, поди, сберег ту стрелу в память о сем испытании?
— Выбросил в ретирад, — отец Модест, засмеявшись, коснулся руками своих волос. — Напоминанье о моей гордыне и без того всегда при мне.