И, очень довольный, Лапшин завязал папку и стал рассказывать о налете, который инсценировал. Артисты его обступили, и он очень понимал, что им хочется рассказа пострашнее, но врать он не умел, да еще по привычке совсем убирал из рассказа все ужасное и ругал бандитов.
— Да ну, — говорил он посмеиваясь, — так, хулиганье вооружилось. Разве это налетчики?
— А Ленька Пантелеев? — спросил артист с бритым лбом.
— Да ну что! — сказал Лапшин. — Ну бандит… Это все писатели выдумали, нам их не обскакать…
Ему было досадно, что артисты спрашивают о страшном, а не о том, о чем действительно стоит рассказывать и что действительно помогло бы им в будущем спектакле, и он, сделай вежливое лицо, стал забирать и ставить в шкаф свои альбомы и папки.
— А вот скажите, это убийство тройное на днях было, — спросила старая артистка с двойным подбородком. — Как вы себе представляете психологию убийцы?
— Не знаю, — сказал Лапшин. — Бандит еще не найден.
— Ах, так! — любезно сказала артистка.
— Да, — сказал Лапшин, — к сожалению.
Прижав коленкой дверцу, он запер шкаф и остановился посередине кабинета в ожидающей позе.
— А вот скажите, — спросил лысый артист и склонил свою яйцеобразную голову набок, — убийства на почве ревности, страсти роковые вам случалось видеть?
— Случалось, — сказал Лапшин.
— И… как же? — спросил артист.
— Я работаю по преступности много лет, — сухо сказал Лапшин, — мне трудно ответить вам коротко и ясно.
— Ну, спасибо вам! — сказал вдруг тучный артист в крагах и стал пожимать Лапшину руку обеими руками. — Я очень много почерпнул у вас. От имени всего коллектива благодарю вас.
— Пожалуйста! — сказал Лапшин.
Пока они собирались уходить, он открыл форточку, надел шинель и позвонил, чтобы давали машину. Досады и раздражения он уже не чувствовал и, спускаясь через три ступеньки по служебной лестнице, с удовольствием представлял себе Адашову. Машины у подъезда еще не было. Стоя в дверной нише служебного выхода и оглядывая после тяжелого дня огромную, белую от снега площадь, он вдруг услышал голос одного из актеров с досадой говорившего:
— Да полно вам, дурак ваш Лапшин! Чиновник, тупой и человек и грубиян в довершение!..
Мимо табунком прошли артисты, и толстый старик в крагах, тот, что давеча обеими руками пожимал руку Лапшину, брюзгливо говорил:
— Чинуша, чинодрал, фагот!
«Почему же фагот? — растерянно подумал Лапшин. — Что он, с ума сошел?»
Сидя за рулем машины, он по привычке припоминал той разговор с артистами и, только восстановив все до последнего слова, решил, что он был прав, коротко отвечая на пространные вопросы, что отвечать иначе на эти вопросы решительно было невозможно и что психология преступления и все прочие высокие темы не укладываются в вопросы и ответы на ходу, а потому прав он, Лапшин, а не артист в крагах.
«И не чиновник я, — рассуждал Лапшин, — и не чинуша, — это ты врешь. Сам ты, вероятно, чинуша, а я нет. Правда, я грубоватый иногда, по нельзя же такие тупые вопросы задавать! И вообще чудак народ! — неодобрительно, но уже весело думал Лапшин, нажимая кнопку сигнала, — ему очень хотелось проехать между трамваем и автобусом, а автобус не уступал, — чудак, ей-богу, чудак».
И, позабыв о неприятном старике в крагах, он стал думать про Адашову и про то, как она похвалила его фотографии.
Васька от безделья и скуки обзвонил всех своих знакомых и сообщил, что болен, поэтому, когда Лапшин вернулся домой, телефон беспрерывно трещал, и Васька живым голосом поминутно с кем-то объяснялся. Пока обедали, Лапшин терпел, потом сказал:
— Довольно! Надоело! Сними трубку!
Он разулся и, наморщив лоб, сел возле радиоприемника. В эфире не было ничего интересного. Женский голос передавал «Крестьянскую газету», потом кто-то сказал:
— Вогульские народные песни, собраны исполнительницей…
— Черта собраны! — сказал Лапшин, но все-таки послушал. При этом у него было плачущее лицо.
Бросите, Иван Михайлович! — крикнул с постели Васька. — Пусть лучше лекцию читают.
Наконец Лапшин услышал, что сейчас будет сыграно действие из какой-то пьесы. Мужской голос с железными перекатами говорил, кто кого будет играть.