- Вам не нужен мой совет, дитя мое.
Весь тот день и всю ночь я просидел у реки, погруженный в свои мысли. Рушфуко. Де Сад. Мои эксперименты. Боль, центры боли. "Сто двадцать дней Содома". Мадам де Сад. И наконец, настоятельница.
Утром я пошел домой и начал писать. Свое признание.
Я писал о трех великих людях, у которых я учился. О месье Леопольде, Рушфуко и де Саде. Каждый из них был мастером в своей области - анатомии, науке и литературе. Признался, что злоупотребил знаниями и доверием этих мастеров. Сделав передышку, я медленно вывел - моя рука как будто лишилась силы, - что любил чужую боль. Я остановился и изорвал эти листы, потом ушел за город, сжег их и засыпал золу землей. После этого я вернулся к столу и начал все заново. И написал опять то же самое. Я смотрел на выведенные мною слова, и мне пришло в голову, что они еще чудовищней, чем я сам. То, что я читал, казалось, было написано обо мне кем-то другим. Какой все-таки жалкий человек этот Латур-Мартен Кирос, думал я. Какой бессердечный. Но вскоре его ничтожность и бессердечие стали представляться мне чем-то великим, уж не потому ли, что написанные слова приобретают большую ценность, чем сама действительность? И наконец, я поведал о том, как мой интерес к боли роковым образом соединился с наукой.
Покончив с этим вступлением, я тщательно запаковал рукопись маркиза вместе с переписанной набело частью и отправил обратно в тюрьму. Но облегчения не испытал. Меня охватило чувство нереальности, и в последующие дни меня все время мучил страх.
Иногда мне казалось, что я должен навсегда покинуть Париж. Поселиться в какой-нибудь маленькой деревушке, где почти нет людей. Там бы я попытался дописать свои признания.
Часто я брал свои тетради с собой за город и писал там теплыми весенними ночами. Главное дело моей жизни лишилось того значения, которое я прежде придавал ему, но мне не было грустно. Я мог смотреть на себя со стороны, и это приносило освобождение. Я как будто признавал: да, я чудовище. И считал это привилегией. Когда я писал, я словно переставал быть самим собой. Предостерегая других, чтобы они не пошли по моим стопам, я придавал своей жизни некий смысл. Я рассказал о своей матери, об Онфлёре, о месье Леопольде и чучеле тигра, которое мы с ним сделали, и даже о том, как я, злой, ревнивый ребенок, хотел убить любовника моей матери. За ночь я сжег три восковые свечи. Утром я лег в реку и позволил холодной воде омыть мое тело. Именно в этой реке мне довелось испытать самое большое в жизни счастье. В реке водилась рыба, и я знал об этом. Иногда я видел сквозь воду блестящих рыбок. В то утро, пока вода, журча, омывала меня, я заснул. Сколько я спал? Не знаю. Мне снился город моего детства, Онфлёр. Я вернулся туда стариком. Ходил по улицам, сгорбившись, как всегда, и пряча лицо от людей. Женщины глазели на меня. Там ничего не изменилось. Я состарился, а торговки на площади остались прежними. Я не спеша подошел к городскому пруду. Бу-Бу, моя мать, стояла повернувшись спиной к рыбным прилавкам. Я медленно приблизился к ней. Шепотом произнес ее имя, но она не слышала. Я не успел подойти поближе, она повернулась и посмотрела на меня. Видно, я не произвел на нее впечатления. Скорее всего она меня не узнала. Глянула равнодушно и ушла.
Вздрогнув, я проснулся. Меня обдало ледяной волной. Я с трудом ловил воздух. Закричал. Между ног у меня скользнула рыба. Аллилуйя, какое счастье! Я испытал боль!
Я читал об электрических рыбах. Только не помню где. Постепенно до меня дошел смысл случившегося. Я сижу в домишке садовника и смотрю на свои тетради. Неужели по нервным волокнам бежит электричество? Неужели боль возникает, когда поток электричества прерывается или сталкивается с другим электрическим потоком? Может, у меня более слабый ток, чем у других, может, поэтому я никогда не чувствовал боли?
Тем утром в реке, за мгновение до того, как я проснулся, сквозь мое тело прошла легкая дрожь. Слабая боль. Она была как ласка. Неужели мозг - это электрическая машина? Означает ли та легкая дрожь, что эта машина отключилась на ночь?