Один критик, приятель Раймона, останавливается возле меня и сыплет очень интересными замечаниями, которые мне никогда раньше не приходили в голову.
— Мне очень нравится, как вы пользуетесь графическими и абстрактными элементами. Вы производите обратное действие по отношению к современному искусству, в котором абстракция является принципом разрушения реальности при попытке понять ее изнутри. В ваших произведениях абстрактная материя, кажется, наоборот, желает воссоединиться, вернуться к новой фигуративности. И интерес ваших картин в том, что в них фиксируется начальный момент этого желания, набросок движения возврата к форме.
Странно слышать от совершенно незнакомого человека рассуждения о чем-то интимном, сугубо моем, от человека, решающего за меня, что я хотела выразить в своих картинах.
Я воспринимаю это как насилие, стремление вторгнуться в мое личное пространство. Мне хочется убежать, оставить критика говорить о моих картинах с самим собой. Смотрю на них снова и понимаю: время и энергия, которые я на них потратила, преобразовали их во что-то другое, не принадлежащее мне. Только сейчас, далеко от дома, я наконец-то осознаю, что эти картины уже живут своей жизнью в другом пространстве и говорят и сохраняют память о тех изменениях, которые происходят во мне и которые я начинаю признавать.
Вижу вдалеке Раймона. Он разговаривает с модно одетой дамой лет шестидесяти, стремящейся выглядеть молодо. Она возбуждена и, похоже, даже сердита на кого-то. Пытаюсь подойти, чтобы понять, что случилось, но меня останавливает какой-то странный человек, у него совершенно симметричные аккуратные усы. Кажется, что он меня не видит, что его взгляд проходит сквозь меня и вообще сквозь каждую вещь или каждый движущийся объект в этом зале. На нем очень узкая для его фигуры одежда. В руке носовой платок, которым он вытирает выступающий на лбу пот.
— Это вы Жаклин?
— Да, я.
— Жаклин Морсо…
— А вы?
— Не важно. Главное, что вы приехали в Париж.
— Что это значит?
— Узнаете, когда придет время.
Прежде чем я успеваю как-то отреагировать, человек растворяется в толпе. У меня ощущение, что я уже где-то видела это лицо, но где — не помню. Его образ отпечатывается в моих мыслях, оставляя очень неприятный осадок.
5
Сентябрь 1970 года. Лос-Анджелес
В Париже, без Джима
— Первой ошибкой было представлять ангелов с крыльями, — обратился к Памеле Джим, словно проповедник (в каждой руке по книге, ноги закинуты на стол). — В рай поднимаешься с руками и ногами. — Иронически улыбнулся и добавил: — Может быть, даже в кедах!
Памела взглянула на него неодобрительно. Она теперь редко смеялась шуткам Джима — она больше не понимала его.
Джим продолжил читать молча.
Памела ушла в другую комнату, предпочтя погрузиться в свои искусственные сны. Она стремилась забыться, не думать о Джиме, об этих ангелах без крыльев. Не думать вообще ни о чем.
Был Жан, француз, который дарил ей дозы…
Казалось, он был влюблен в нее. Он добивался ее благосклонности, звал с собой в Париж.
Пам чувствовала себя польщенной, ведь она уже отвыкла находиться в центре мужского внимания. Она всю жизнь была готова следовать за Джимом, надеясь, что он заметит ее присутствие и они вновь будут вместе. Она устала от этой нескончаемой войны за то, чтобы быть любимой. Устала от любви, построенной на постоянной борьбе с его поклонниками и поклонницами по всему миру.
Пам все еще помнила тот миг, когда они встретились впервые на пляже: им хватило одного взгляда. Тот взгляд пока еще связывал их. Но теперь этого было недостаточно — ее ум, ее сердце начали жить своей жизнью. Джим говорил: это не ее вина, а того ужасного вещества, что она вводила себе в вены. Но на самом деле всему причиной стало ее одиночество, ее отчаяние из-за того, что, находясь рядом с Джимом, она чувствовала себя от него за тысячи километров. Это было непереносимо.
«Поедем со мной в Париж, Пам», — говорил ей Жан.
Сам Жан не интересовал ее, он лишь давал ей возможность перемены, бегства. Ей казались привлекательными его манеры сноба из мира богатых европейских аристократов.