ГЛАВА VI. В ДЕРЕВНЕ И ЗА ГРАНИЦЕЙ
Полагаю, никто не станет требовать от меня, чтобы я представил всю жизнь графа Толстого вытянутой в одну линию, а самого Льва Николаевича каждую минуту сокрушающимся о грехах своих, о противоречиях цивилизации и ищущим опять-таки каждую минуту правды и истины. Жизнь Толстого, как и всякого человека, исполнена противоречий. Великое сегодня – завтра представлялось ему ненужным и пустым, что с точки зрения нервной молодости совершенно логично. Всех уклонений от господствующего настроения, искавшего близости с народом, я перечислять не буду. Но на некоторых остановиться необходимо. Главным из этих последних было отмеченное нами еще при описании юности стремление к личному совершенствованию. Стремление это принимало самую разнообразную форму, вплоть до гимнастических упражнений на трапеции и с тяжелыми гирями, и уж сам граф Толстой виноват, что придал этим невинным развлечениям мрачный характер, рассказывая о них впоследствии в “Исповеди”.
“Теперь, вспоминая то время, я вижу ясно, что вера моя – то, что, кроме животных инстинктов, двигало моей жизнью, – единственная вера моя в то время была вера в совершенствование, в прогресс. Но в чем она была, какая была цель их, я бы не мог сказать. Я старался совершенствовать себя умственно и учился всему, чему мог и на что наталкивала меня жизнь. Я старался совершенствовать свою волю, составлял себе правила, которым старался следовать. Совершенствовал себя физически, всякими упражнениями изощряя силу и ловкость и всякими лишениями приучая себя к выносливости и терпению. И все это я считал совершенством в применении к себе. Началом всего этого было, разумеется, нравственное совершенствование, но вскоре оно подменилось совершенствованием вообще, то есть желанием быть лучше не перед самим собою или перед Богом, а желанием быть лучше перед другими людьми. И скоро это желание быть лучше перед другими подменилось желанием быть сильнее других… Гадко вспомнить даже об этом. Но, говоря совсем беспристрастно, я не могу обвинять в этом только себя. Напротив, у меня и тогда было горячее желание добра. Но я был молод, у меня были страсти, и я оказывался совершенно одинок каждый раз, когда хотел уйти от страстей и идти к добру… Честолюбие, властолюбие, корыстолюбие, любострастие, гордость, гнев, месть – все эти проявления индивидуальной силы уважались людьми, и я, проявляя эти отвратительные страсти, становился похож на других взрослых людей и этим вызывал в них одобрение…”
Толстому гадко было впоследствии вспоминать о своем стремлении к совершенствованию, но на самом деле не все же было гадко в этом стремлении, а напротив, многое хорошо, симпатично и даже, если хотите, комично. Толстой увлекался гимнастикой, и вот по утрам в Ясной Поляне, когда к нему являлся бурмистр за приказаниями, происходила такая, например, сцена: “Барин в трико висит вниз головой, на трапеции раскачивается, выкидывает различные пируэты и в то же время беседует о запашках и умолоте…”
– Барское дело!.. – подумывал, вероятно, бурмистр, почесывая у себя в затылке и почтительно следя за барином, чудесно выделывавшим “козла”.
Смешно-то это смешно, но что же тут гадкого?…
В Ясную Поляну Толстой вернулся из Петербурга в 1856 году, несколько утомленный столичною жизнью, ее пустопорожним и не всегда чистым времяпрепровождением, внимательно присматривался к сельскому быту, усердно занимался хозяйством, увлекался даже полевыми работами…
“Понравилось ему, – с добродушной иронией пишет в это время его брат Николай, – как работник Юфан растопыривает руки при пахоте, и вот Юфан для него эмблема сельской силы, вроде Микулы Селяниновича. Он сам, широко расставляя локти, берется за соху и юфанствует”. Литературная работа на лоне природы идет успешно. За это время были написаны “Юность”, “Встреча в отряде”, “Метель”, “Записки маркера”, “Два гусара”.
Но и на этот раз Ясная Поляна не могла полностью удовлетворить его, и он отправился за границу.
“В это время, – писал он впоследствии, держась своей обычной мрачной точки зрения на свое прошлое, – я поехал за границу. Жизнь в Европе и сближение мое с передовыми и учеными европейскими людьми утвердили меня еще больше в той вере совершенствования вообще, потому что ту же самую веру я нашел и у них. Вера эта приняла во мне ту обычную форму, которую она имеет у большинства образованных людей нашего времени. Вера эта выражалась словом “прогресс”. Только изредка не разум, а чувство возмущалось против этого общего в наше время суеверия, которым люди заслоняют от себя непонимание жизни. Но это были только редкие случаи сомнений; в сущности же я жил, продолжая использовать веру в прогресс… “Все развивается, и я тоже развиваюсь, а зачем это я развиваюсь вместе со всеми – это видно будет”. Так бы я должен был формулировать тогда свою веру”…