И железная лопата в каменную грудь,
Добывая медь и злато, врежет страшный путь…
Но во время Толстого, с лишком сорок лет тому назад, дикая поэзия природы была заметнее, больше на виду… не резче ли и чувствовалось тогда противоречие между гордым миром природы и беспокойным ропотом человека?… Ведь, как и все в мире, Кавказ пошлеет. Тот самый чеченец, который некогда горел страстным желанием зарезать вас или подстрелить, мечтает лишь о получении двугривенного на чай, порою за довольно грязное поручение. В ущельях, где прежде безраздельно царили метели и орлы, там и здесь понастроены рестораны, кабаки и хуже того. То же в тени мирт, лавров и акаций. Казбек, разумеется, по-прежнему “сияет своими вечными снегами”, как грань алмаза, но на грузинской дороге, вместе с его белой шапкой, заостренной, как сахарная голова, виду вашему открывается гостеприимная гостиница, откуда постоянно доносится пьяный гул. Тут же вас ожидают назойливые грязные ребятишки, которые бегают за вами как собачонки и пищат просьбы о пятаке или пятиалтынном. Сам грузин не льет уже вина на узорные шальвары, потому что вино распродано еще до сбора, а предпочитает во многих местах пиво и водку. Поэтичных черкешенок вы не увидите или же встретите их на базаре торгующими гнилыми грецкими орехами, а еще чаще в тех местах, где бы не следовало быть ни поэтичным, ни непоэтичным женщинам. Сама природа хранит там и здесь резкий отпечаток жадности, нищеты человеческой. Леса повырублены; сам Терек бьется без прежнего задора: он точно одряхлел, нет уж более ничего кровожадного и страшного в его когда-то кровожадной и страшной пасти– Дарьяльском ущелье.
Но сорок с лишком лет тому назад поэтические красоты и прелесть Кавказа выдавались резче, рельефнее и определеннее… И как странно было видеть среди этой грандиозной могучей природы маленьких людей, мучающих себя, убивающих себя, интригующих, завидующих и даже любящих и ненавидящих. Странной казалась смерть живого существа от крошечной пульки под суровыми взглядами холодного Казбека, под вековыми чинарами, шептавшими о чем-то вечном, таинственном…
Как же не задать себе вопроса “зачем?…”. Перечтите кавказские рассказы Толстого, и вы увидите этот вопрос на каждой странице. Это вопрос высокой и вместе с тем наивной (с нашей точки зрения) души художника…
ГЛАВА IV. ПОД СЕВАСТОПОЛЕМ
Война скрывает в себе много резких противоречий: жестокость и гуманность, нашу бессознательную симпатию к ближнему и нашу вражду к нему, раз он с другими, чем мы, погонами, нашу жалость к страдающему и нашу радость при виде раненого или умирающего врага. Но эти резкие противоречия, затемненные молодостью, надеждами на крест и военные лавры, не открылись Толстому на Кавказе во всей их полноте, в чем была, между прочим, повинна и сама обстановка. Войны на Кавказе, строго говоря, никакой не было, а происходил бесконечный ряд турниров, что было давно, уже задолго до Толстого, замечено проницательным взглядом Ермолова, который, явившись на Кавказ, первым делом заявил: “Довольно за крестами гоняться, пора начать дело делать”. Совершенно другими представляются нам оборона Севастополя и севастопольская кампания вообще. Здесь Россия грудь грудью боролась с половиной Западной Европы, гораздо более культурной, лучше ее вооруженной, богатой и многочисленной, и война была страшная, грандиозная, хотя и сосредоточившаяся на ничтожном пространстве земли. Здесь же, под Севастополем, окрепла мысль Толстого и впервые является перед нами в полной зрелости.
Севастопольская кампания подготовлялась долгие годы. Россию не любили в Англии, терпеть не могли во Франции, боялись в Австрии и завидовали ей в Пруссии. И понятно, почему так оно было. Император Николай распоряжался в Европе почти так же, как у себя дома. Он читал нравоучения и делал предписания европейским монархам, как своим подданным. Укротив венгров, он стал как бы опекуном Австрии и по-отечески относился к ее тогда еще молодому монарху. Он был недоволен Пруссией за реформы 48-го года и ясно выказывал свое недовольство. Он отказался признать Наполеона III императором и отказывал ему в титуле mon frère