Игорёк недоуменно округлил глаза:
– Ну как, плёнка с твоими песнями!
– Да откуда. Это ведь, говорят, надо аппаратуру, микрофон… – Он изо всех сил хотел выглядеть чайником в делах звукозаписи, хотя попытки записаться были, но не в студии – на квартирах, на берегу Невы.
– Так, – Игорёк ударил пальцами по столу, – тебя необходимо увековечить. Я договорюсь с Виктором Борисовичем…
Дня через три Игорёк объявил:
– Завтра вечером, после десяти, первая сессия. – И показал лист с автографом главрежа: «Разрешаю использовать студию для экспериментальной записи…»
Когда назавтра Майк вошёл в привычное помещение студии, то не узнал его. Всё было, конечно, как всегда, но значимость этого места изменилась. Сейчас здесь будет происходить самое главное событие в его, двадцатипятилетнего человека, жизни. На магнитофонную пленку будут ложиться его голос, его мелодии. Выхватываться из воздуха, из сгорающих в полете времени секунд, и ложиться на коричневатую полоску, оставаться, может быть, и навсегда. Превращаться в то, что можно сохранять бесконечно долго. До конца времён.
Конечно, такое вслух Майк бы никогда никому не сказал, но подумать-то было можно. Почти десять лет сочинял песни, три года мечтал о настоящей записи. И вот – сбывалось…
В ту ночь они записали четыре номера. В следующую – два. Потом, с разрешения Игорька и его напарницы и начальницы Аллы, Майк привёл друзей, Славу и Бориса. Понадобилась вторая гитара и подыгрыш на губной гармошке. Борис принёс с собой портвейна.
Записали песню, выпили по полстакана, занялись следующей.
Майк стоял с гитарой по центру студии и глядел на чёрный, в мелких точечках, будто исколотый булавкой микрофон, свисающий с потолка. Второй микрофон, торчащий на согнутом штативе, приготовился хватать звуки гитары. В углу студии, у третьего микрофона, был Борис с гармошкой.
Звукорежиссер Игорёк в отделенной от основного помещения стеклянными рамами будочке, отрегулировав громкость, частоты, наконец дал команду начинать. Слава стоял рядом с ним и держал в руке стакан…
Открой бутылку – треснем зелья, —
запел Майк, отыграв вступление, —
Необходимо ликвидировать похмелье,
Иначе будет тяжело прожить этот день…
Как вкусно пахнет, явно щами…
Мой разум занят очень странными вещами…
Я ничего не хочу – мной овладела лень…
Песня была динамичная, почти веселая по манере, несмотря на не очень-то весёлый текст. Слова Майк знал наизусть – тогда он все свои песни знал наизусть, – но на середине чуть не сбился: в будочку вошёл главреж. Не просто вошёл, а нахмурил брови, увидев вино возле пульта.
Горячий душ и лёгкий завтрак,
И мы идём гулять…
Но скажи, почему меня бросает в дрожь,
Когда ты пытаешься меня обнять?
Допел Майк, сыграл ещё четыре фразы, дав Борису оторваться на гармошке. Потом положил шестиструнку на стул и пошёл в будочку, предчувствуя нехорошее.
– Здравствуйте, Виктор Борисович, – поздоровался вежливо и даже слегка поклонился. – Мы вот… работаем.
– Да я вижу. – Главреж, наверняка мягкий по природе, в силу своей должности обязан был проявлять твёрдость и иногда жёсткость; за портвейн вполне мог прикрыть лавочку. – Вижу и слышу… Что-то печальные у вас песни, Миша. Мне вот Алла дала послушать – «отмою с паркета кровь и обрету покой», «интересно, с кем ты провела эту ночь». Вот, скажут, каким творчеством занимаются в Большом театре кукол… А вообще, Миша, – Виктор Борисович сменил тон, и стало ясно, что до сих пор он говорил не вполне всерьёз, – вы очень талантливы. Не думал, что у нас такой радист. Вы, по-моему, талантливей Северного.
– Кого? – охрипшим голосом спросил Майк. – Аркадия Северного?
– Да-да, его имею в виду. Он, кстати сказать, записывал здесь свои песни… Жаль, умер, а вполне ещё молодой человек…
Чувствуя, что выглядит глупо, задавая один вопрос за другим, Майк всё же не удержался:
– А он умер?
– Да вот недавно, в апреле, по-моему. Говорят, зал крематория был переполнен. Жаль, жаль, уникальный был голос.
– Гм… Так он здесь умер, в Ленинграде?
– Да, конечно, – слегка как-то с удивлением произнёс Виктор Борисович. – Здесь жил, пел, здесь и умер.