Курсив мой (Часть 5-7) - страница 104

Шрифт
Интервал

стр.

Потом я иду в вагон. Она сидит в купе неподвижно. Я знаю, что у нее было три инфаркта, два из них на вокзалах. Верхняя полка уже поднята, там ляжет Аничка, которая побежала за минеральной водой. Я вхожу в купе, опять снимаю очки и говорю быстро:

- Анна Андреевна, я - Берберова.

И вдруг что-то проходит по ее лицу, от глаз к губам, и в этот миг я узнаю ее, беру ее руку и целую ее. Она обнимает меня.

- Почему раньше не пришли?

- Я не знала, можно ли.

- Полвека?

Нет, всего сорок три года, отвечаю я.

Под моими руками, обнимая ее, я чувствую воду, ее страшное, огромное тело полно не жира, но воды. Она с трудом управляет им, пальцы ее не гнутся, колени расставлены, она вытирает вспотевшее лицо, я помогаю ей снять макинтош. Мы говорим о сборнике Ходасевича, который я издала и послала ей. Да, он дошел до нее, она любит его стихи, она благодарит меня. На мой вопрос, как она себя чувствует, она отвечает:

- Еще жива.

Может быть, напрасно она уезжает, может быть, она могла бы еще несколько дней прожить среди нас, в Париже? Нет, это невозможно, она и так ослушалась приказа, она должна была лететь прямо из Оксфорда в Москву. Я успела купить ей духи Карона, но дала их Риттенбергу, он передаст их ей (он передал их ей в Комарове спустя два месяца). Я говорю ей, что Риттенберг придет к ней в вагон и, если нужно, принесет ей еду из вагона-ресторана - о том, чтобы ей пойти туда, нет и речи.

Наконец я вспоминаю, что в коридоре ждут другие, когда я выйду, чтобы войти.

Позже я долго стою с тремя друзьями-петербуржцами (художниками) на платформе, а она стоит в окне и то поочередно смотрит на нас, то смотрит на всех вместе, пока поезд не трогается. Она поднимает руку, и слабая тень улыбки скользит по ее лицу.

Вагон оказался немедленно заперт - внутри и снаружи, никого не выпустили, никого не впустили. И в Кельне он был отцеплен.

Итак - в вечерних кафе - ни одного знакомого лица. Впрочем, здесь, в Париже, есть некое "второе поколение", и там несколько близких и дорогих людей, и "поколение третье", среди которых - несколько знакомых лиц. На Акрополе их нет, на Пьяцце Сан-Марко - одни голуби, те же, что были. Впрочем, это сейчас тоже второе или десятое голубиное поколение, после тех, о которых было сказано:

Пугливо голуби неслись

От ног возлюбленной моей.

В то время, когда писались эти строчки, я думала, что "стану", но я не "стала", я только "была". Вообще я много думала. В сущности, я больше всего в жизни думала. Это звучит странно: "я больше всего в жизни путешествовал", "лечил людей", "учил детей грамоте" - это звучит разумно. "Я больше всего в жизни думала" звучит на мое ухо - дико.

И тем не менее - это так. Колесики работали, шестерни кружились, там, под черепом. Я наклоняюсь над книгой - очередной раскрытой книгой, - она лежит под лампой, я ухожу в нее. Я читаю ее, строку за строкой, и замечаю, что в ней тоже столько страниц текста, сколько и умолчаний. Шесть томов текста и шесть томов умолчаний. Но эта книга не похожа на ту, которую я пишу сейчас.

В ней старый писатель, которого я когда-то знала, рассказывает о себе, о людях, о годах, и я рассказываю о себе, о людях и годах. Он тоже любит думать, и тоже, как и я, научился думать поздно. Но какой страшной была его жизнь! И как связан он в своих умолчаниях, и как я свободна в своих! Вот именно: свободна не только в том, что я могу сказать, но свободна в том, о чем хочу молчать. Но я не могу оторваться от его страниц, для меня его книга значит больше, чем все остальные за сорок лет. Я знаю, что большинство его читателей судит его. Но я не сужу его. Я благодарна ему. Я благодарю его за каждое его слово.

Он строит силлогизм. Помните, в юности мы учили:

Человек смертен,

Кай - человек.

Он строит силлогизм, но не дает третьей строчки. Но он дает две первых, и от нас зависит проснуться и крикнуть, наконец, вывод. Его осуждают, что он остановился перед выводом:

Кай смертен.

Но разве вывод не заключен в предпосылках? К чему все наше думанье, если мы не слышим вывода в предпосылках?

Проблема страдания невинных - старая проблема. Она не разрешена, не может быть разрешена, никогда разрешена не будет. Мы все согласны, что через страдание одного невинного мы не построим всеобщего счастья. Но я хочу говорить не о страдании, я хочу говорить о сознании. Страдание невинных может быть оправдано, осмыслено только одним: если оно приведет к сознанию.


стр.

Похожие книги