Все, что мешало этому, он готов был уничтожить или хотя бы забыть накрепко, и поэтому как-то велел развести огонь в камине и стал перебирать старые письма. Налево он откладывал все, что подымало старую муть со дна: судебные кляузы, доносы или анонимные угрозы. Направо — письма Константина Острожского, Корецкого, Артемия Троицкого. Но вот, отдельно, связка писем, давних и недавних, от Марии Козинской. Два последних. Первое от сентября тысяча пятьсот восьмидесятого года:
«…Ты мог иметь любовь такой женщины, как я, всегда, но теперь я тебя ненавижу, потому что узнала тебя до конца. Ты никого не любишь, кроме себя, и потому ты изменил своему господину великому князю Московскому, но и новому господину служил из-под палки и презирал его. Я одна знаю, что ты думал о короле Сигизмунде-Августе, а Стефана Батория ты тоже, называл «князьком бродячим» и тайно не любил его за то, что он взял ваши города Полоцк и Великие Луки. И шляхту нашу рыцарскую ты в своем невежестве азиатском тоже не любил, а русских беглых в своем имении прятал, и если б я захотела тебе отомстить, то давно бы ты был в оковах… Ты всех поляков на своих землях притеснял, а своих обогащал за счет изгнанных, и за все то и за меня… тебя Бог накажет карой своей…»
Курбский покачал головой, усмехнулся: не за это ненавидела его Мария Козинская, а за то, что не мог он тогда ее простить и оттолкнул в доме Кирилла Зубцовского.
Он бросил листок в пылающий огонь, смотрел, как тот мгновенно съежился, почернел, рассыпался. Потом развернул ее второе письмо, последнее, от декабря тысяча пятьсот восьмидесятого года:
«…Я получила твое письмо, князь Андрей, и пишу тебе ответ, потому что как христианка я тебе прощаю все зло, которое ты мне причинил, и, чтобы ты в это поверил, посылаю тебе, если ты еще не получил, выписку из решения Владимирского королевского суда, где я заявляю, что мне дано тобой по моему иску законное удовлетворение и я освобождаю тебя в дальнейшем от всяких моих притязаний.
Мне жаль тебя, Андрей, что ты жил и умрешь в ложной вере, потому что я поняла, что только римская католическая церковь является единственно истинной церковью. Но ты считаешь ее еретической, и в этом твоя погибель. Поэтому мне тебя жаль. И потому еще, что было время, когда я любила тебя больше своего первого и больше второго мужа, но ты не ценил этого, и теперь у тебя никогда не будет такой любви ни к кому, как ко мне. Или ты не помнишь ничего? Ты будешь помнить меня до самой смерти, но никто меня тебе не заменит, и в этом ты тоже сам виноват… Яне стыжусь признаться, что некогда любила тебя, потому что больше мы никогда не увидимся на этом свете. Я тебя прощаю…»
Он перечитал конец письма дважды, долго смотрел в окно, ничего не видя, вздохнул, отложил письмо направо.
Темнело лиловато, влажно в зарослях за окном, лунный и закатный свет пробивался меж деревьев, белым облаком плыли кусты — черемуха зацвела, теплый ветер качал ветви, и так хотелось жить… Все, все забыть, потерять память больную, как во сне ее теряют и становятся счастливы хоть на одну ночь.
Сметало метельно-белые лепестки на черную землю, в лунной тишине щелкали соловьи, и ручьи с верхнего поля журчали под изгородью, как будто лесные детки-лешаки полоскали свои горлышки, сидя рядком на бережку. Не спалось, он смотрел в зеленоватую мглу сада, что-то тянуло туда опасно, неудержимо, он встал с постели, босиком подошел к окну, взялся руками за косяки проема, глубоко — до кружения — вдохнул женский аромат, отнимающий разум, волю. Он силился вспомнить, где так было, и не мог, но тело само вспомнило и позвало: «Бируте!» Подождало и повторило: «Бируте!» — и нечто белое, как обрывок тумана, заскользило из чащи по лунному лучу, уплотняясь, впиваясь мучительным взглядом.
— Андрей! — сказал кто-то сзади.
Он так вздрогнул, что руки сорвались с косяков окна, и он чуть не упал, поворачиваясь. Женщина, простоволосая, полуодетая, стояла в дверях, она рванулась, подхватила его сильными руками, вся она была теплая, понятная — Александра, жена. И наваждение исчезло: вот комната, книги, кровать, окно, просто окно, и ничего больше. И тогда он вспомнил, что сегодня ночь на тридцатое апреля, когда позвала его из цветущих зарослей языческая жрица и он бежал из дома, бросив всех.