Письмо уже невозможно было прочесть: чернила на листках расплылись в лиловые пятна. Вечером я рассыпался в извинениях перед Эжени: мол, оставил письмо на столе у окна и не заметил, что оно открыто, простите, ради бога!
Мне пришлось сочинить другой текст — он касался только что объявленной войны, неразберихи на фронте — словом, всего того, о чем Анни, к большому моему удивлению, ни словом не упоминала в своем письме. Но я оправдывал ее: из-за того, что с ней произошло, она, конечно, ничего не замечала вокруг, да и обстановка на юге страны могла быть не такой напряженной, как здесь, у нас.
Эжени не очень-то поверила в мои россказни — слишком мало я сообщил ей по сравнению с длинным письмом. На это я возразил, что в устном пересказе любой письменный текст становится короче. Мне было стыдно злоупотреблять ее неграмотностью, но я знал, что она не посмеет возразить. И оказался прав: Эжени смиренно кивнула и не задала больше ни одного вопроса. Приняв мое вранье за чистую правду, она только и сказала, что счастлива: наконец-то ее любимая дочка стала писать намного подробнее. Я так и не спросил Эжени, почему для чтения писем от дочери она выбрала именно меня. Наверно, инстинктивно поняла, что такого молодого влюбленного дурня легче поймать на крючок. Или надеялась, что я стану читать ей эти письма вслух много раз, обсуждать их, донося до нее таким образом мельчайшие подробности драгоценного для нее содержания.
— Я не умею читать.
Она произнесла это так ровно и спокойно, будто спрашивала, который час, однако позже, сидя бочком на табурете в коридоре, шепотом призналась мне, что для нее это подлинное мучение. Она подолгу разглядывает письма Анни, но все без толку, ей не удается разобрать ни слова; по вечерам она ложится спать, уповая на чудо, однако чуда не происходит, и она по-прежнему сидит, как дура безмозглая, перед стопкой посланий от дочери. Об этом не знал никто на свете, ни муж, ни Анни. Она всегда как-то исхитрялась обманывать их, скрывая свою неграмотность.
Я вспомнил Анни, сидевшую в приемной моего отца, такую крошечную в широком черном кресле, такую одинокую — только она да ее астма. Теперь я понял причину этого странного одиночества.
Эжени плакала, то и дело стеснительно сморкаясь в платок. Даже в тот день, когда Анни вернулась из школы в слезах и объявила, что мадемуазель Э. сказала ей, что все любящие матери читают своим детям сказки, — даже в тот день ей удалось избежать разоблачения.
— Да, я не читаю тебе сказок… Это верно… Но любовь тут совсем ни при чем… Любовь — это… Это гораздо сложнее, моя дорогая… Если кого любишь, ничего не проси у него, ничего не клянчи. И не добивайся, чтобы тебя любили так, как тебе хочется, это не настоящая любовь. Привыкай к тому, что каждый человек будет любить тебя на свой лад: вот я, к примеру, не читаю тебе сказок, зато, как умею, шью для тебя платьица и юбочки, пальтишки и шарфики, — ведь они тебе нравятся, правда? Ведь нам с тобой хорошо вместе? Или, может, ты хотела бы другую маму? Скажи, Анни, ты хотела бы другую маму?
С того дня Анни никогда и ничем ее не попрекала. И Эжени думала, что навсегда избавилась от этой заботы. Даже когда дочь сообщила, что хочет на несколько месяцев уехать вместе с мадам М., она поначалу не обеспокоилась. И хотя ее муж твердил, что слышать больше не желает об этой неблагодарной девчонке, которая променяла их на богачку, Эжени знала, что он будет читать письма Анни и будет ей отвечать, — он слишком сильно любил дочь, чтобы привести в исполнение свои угрозы. Но вот пришла первая открытка, и Эжени поняла, что просчиталась: ее мужа к тому времени арестовали, а больше обратиться было не к кому. У нее уже скопилась целая пачка открыток, когда она наконец решила признаться мне, что не умеет читать. Наверное, она пошла на это, убедив себя, что я так же достоин ее доверия, как сотни метров тканей, купленных ею в лавке моей матери.
И она оказалась права. Я никому не выдал ее тайну.
Вообще я твердо убежден, что секреты должны умирать вместе с их хранителями. Вы сейчас наверняка думаете, что я изменил собственным принципам, рассказывая эту историю, но вам — вам я обязан рассказать все.»