– Гадкая, злая девчонка! – напутствовал меня, выбегающую из комнаты, рассерженный голос дяди.
– Вас, должно быть, страшно наказали, – промолвил я после долгого молчания.
– Отнюдь, – покачала головой Соня, – я проплакала весь вечер в комнате няни, Ольгу в тот же вечер увезли, а наутро все сделали вид, что ничего не произошло.
– А что же дядюшка? – воскликнул я.
– А ничего, – констатировала Сонечка, – был и есть. Но тогда все померкло для меня: и интерес к естественным наукам, и походы в библиотеку, и светлый образ дядюшки. Я начала интенсивнее заниматься математикой. В ней он не разбирался.
Все ждали моего вердикта, но его не последовало. Я, скомкав конец беседы, торопливо раскланялся и выбежал на холодный воздух. Я бесконечно был впечатлен, но не самим ничтожнейшим происшествием – кто в таком нежном возрасте не царапал в кровь или не волтузил обидчика, – а Сонечкиным глубоким переживанием, постоянно питаемым болезненной фантазией, столь необходимой для гениальности. Несомненно, она была растлена мерзавцем дядюшкой, растлена интеллектуально, духовно, – оттого-то так бурно и вырвался из нее дьявол ревности, но она сумела пройти по краю бездны, пройти, вместив ее в себя, а не обрушившись в нее. Я острейше ощутил, что память об этом детском вожделении не в последнюю очередь сформировала ее, – и кто знает, не погас бы ее математический дар без этого потрясения? Премного за мою долгую жизнь размышлял я о порочности семейных идиллий, глядя на альбомчики с душещипательными фото. Впрочем, сюжет сей сейчас в большой чести, если не у нас, так у европейцев, и гнаться мне за ним смысла не было.
Сегодня, по прошествии стольких лет, жалею я лишь об одном: что по недостаточной чуткости не углядел, прошел мимо иной, чем мы привыкли, великой красоты – красоты умственной, сбитый с толку чувством к Анне. Сонечкина душа пронеслась мимо меня неразгаданной. Но этот сломанный цветок, напитанный соками таланта, стал стремительно расти в новом, неслыханном в наших семьях направлении – и дал плоды удивительные, поразительнейшие, которые, без сомнения, окажутся привлекательными для многих трепещущих женских душ и, вполне вероятно, дадут им спасение.
– Как с акциями «Стил»? – спросил Смирнов, входя в приемную и ослабляя узел на галстуке.
С утра он затянул его так, словно хотел удавиться. Опрокинул по дороге в ванную стакан с барной стойки – распять дизайнера! – наступил на осколок, запрыгал на одной ножке, оставляя кровавый, похожий на отпечаток куриной лапки след. В ванной залил одеколоном и залепил. Не дохнуть же от заражения крови?! Надо иначе. В ванную при спальне он идти не хотел, там были Наташины духи, Наташины кремы, серебряный стакан с кисточками, халаты, один шелковый с красным попугаем на спине. «Жить с тобой не хочу больше ни за какие деньги, – выводил ее аккуратный, красивый, среднего размера почерк с завитками у “д” и “л”, – будь ты проклят, Смирнов, импотент хренов!» Лежало на подушке. Будто она шмальнула, но промахнулась. Черт с ней, буквально. Черт с ней заодно. Утаскивает с этого света на тот когтистой лапой. Не за что ухватиться, везде дыра. Словно дышит кто-то в спину. Когда подозревали у него рак простаты пять лет назад, она исхлопоталась, исстаралась, рассыпалась в тысяче мелких и крупных забот, а тут – навылет. Ты навылет, Смирнов!
И не в том дело, что обвал. А в том, что незачем вставать, не хочется. Кончился завод у зайки, не бьет больше в барабанчик, не прядет ушками. «Кончиться может доска!» Вот именно, кончилась. И ладно – кредиторы, журналисты, смешки в спину. Запьем, заедим. Ну что, не было этого раньше, в девяностые, нулевые? Но тогда шерсть была дыбом, а сейчас нету шерсти, повылезла, и деньги не радуют, и их отсутствие не бодрит. Конец сценария. Жирная точка, ХХХХХХ.
– Пятьдесят девять с четвертью, – ответила одна из двенадцати секретарш в приемной, именуемой у него, на манер кремлевской, «номер один».
В щелканье мышек и клавиатур ему померещился джазовый ритм. Он не выносил джаз, считал его галиматьей для черных. Как будто резкий порыв ветра качнул штору, и белый июньский луч рассек приемную по диагонали, но откуда тут ветер, ведь в «Москва-Сити» окна не открываются, да и жалюзи – не занавески… Глянул в окно: небоскребы и кусок кольца, забитого машинами. Отвернулся. Затошнило. Телефоны девиц шипели и щелкали без умолку, экраны в приемной и у него в кабинете показывали одно и то же – котировки, колонки цифр, ползущие, как змеи, снизу вверх.