Окна вымирают. Улица слепнет, поскольку ни одна из запыленных вывесок, как правило, вяло несущая некое собственное, часто даже славянское имя, не подсвечивается – не для кого гореть: кроме больного Ласточки на этой улице вечером и ночью нет ни одной живой души. Даже кошки нет. Темень и тишина. Хотя в пяти минутах ходьбы отсюда свет и разноязычный говор, вспотевшие официанты,
Париж в вечернем макияже, вечно любующийся сам собою нарциссический Париж!
Убедившись в неизменности картины, он обычно мысленно переносится в сезон дождей, в Прибалтику, вспоминая бесконечные туда поездки и возвращения в самые разные периоды жизни.
Вот он совсем еще мальчик, с ингалятором в руке – в детстве он страдал астмой, но мама все равно упорно продолжала возить его в этот дождливый сосновый край. Родители снимали в рыбацкой деревушке под Юрмалой целый дом, который набивался до отказа их друзьями и казавшимися общими детьми.
Он вспоминал первые детские лесные прогулки, на плечах у родителей, когда с колоссальной высоты вглядываешься в мокрый мох и грибы. Иногда детей ссаживали, чтобы они могли сами сорвать «это». Они путешествовали верхом и обожали эти прогулки. Затем первые велосипеды, эпоха разбитых коленок и ссадин. Они, дети, жили там все лето с мамами, флиртовавшими с кем попало, кроме пап, приезжавших всего на месяц зевать и отсыпаться. Со временем ребятню отселили в детскую с роскошным видом из замочной скважины на родительские кровати, и иногда, насмотревшись вдоволь, они долго потом шепотом обсуждали увиденное, понимая сами не зная что.
Он очень отчетливо помнил день, когда внезапно появился папа, прилетел всего на две ночи, а один из маминых приятелей внезапно исчез на эти два дня. Потом папа уехал, даже не попрощавшись с сыном, и началась эпоха разговоров взрослых за закрытыми дверьми. Мальчика перевезли жить к тетке и бабушке, а с мамой они стали «друзьями».
У него, у Ласточки, в кармане всегда было больше денег, чем у сверстников, у него было несколько часов, у него было просто-напросто все, о чем он мечтал, и даже девушки к нему первому смогли приходить домой, засиживаться допоздна, а потом и оставаться на ночь.
Потом он еще много лет ездил в эту деревушку, но память больше уже ничего не подсказывала, кроме того дня, когда утонул в море местный мальчик в зеленых плавках, тот самый, который теперь отчаянно являлся к нему в его фебрильном бреду и никак не хотел повернуться лицом, видимо, подспудно боясь, что выглядит уже не так молодо.
Тело вытащили из воды, и какие-то мужчины тщетно пытались вернуть мальчика к жизни, выдыхая ему в рот и беспомощно разводя в стороны его же руки. Отец мальчика сидел на берегу и рыдал громко, как женщина. В последующие несколько недель, которые Ласточка провел там, постоянно звучало в разговорах местных жителей слово «Каспер» – так звали мальчика в зеленых плавках, и это было то единственное, что он понимал из темпераментных и влажных от слез речей.
Как-то он рассказал Марте о письмах. Начал издалека, будто собирался живописать занимательную историю. Начал рассказывать, кажется, за ужином. Он чувствовал себя в этот день намного лучше, и силы, как всегда, пробудили в нем разговорчивость:
– Знаешь, когда собираешься куда-то ехать, всегда обрушивается на тебя шквал звонков и просьб от знакомых и не очень знакомых людей.
– Так поступают только русские, – оборвала его Марта. – Для них просить – что плюнуть. Мы не понимаем этого. У нас почта работает нормально.
Мысленно он не согласился с ней, поскольку всегда в обе стороны ездил с чемоданами, набитыми письмами и посылками. Ее агрессивные выпады против русских сначала раздражали его, но потом он понял или даже, скорее, просто решил относить это на счет ее типично эмигрантского комплекса: очернить прошлое, дабы настоящее выглядело посветлее.
– Чего я только не возил! – улыбнулся он. – Однажды из Вены я вез какие-то сублимированные куриные желудки для неизвестного мне больного гипертонией, а через месяц в Лондон я отвозил каким-то друзьям каких-то друзей персидского котенка, который страшно обгадил меня в самолете.