— Какую?
— Навагу. Учил определять качество наваги по запаху, чистить, удалять какую-то пленку, нахваливал эту навагу, будто лучше рыбы нет, а наш повар сказал, что он все делал неправильно, — официант отщелкнул окурок, попал точно в открытый мусорный контейнер. — Правда, наш повар казах, они в рыбе ничего не понимают. Пойду посмотрю, как он там, а то на прошлой неделе один умер в сортире. Тоже были поминки. Поминают одного, а другой умирает со спущенными штанами. Умереть на унитазе! Бр-р!
— Какая разница! — сказал я.
Возвращаясь в зал, я зашел в туалет: кабинка была заперта, Вальтер не отозвался, я присел, заглянул в щель между полом и дверью, в кабинке было двое, носы их ботинок смотрели в одну сторону. Они слышали, что кто-то вошел. Они чувствовали, что за ними могут наблюдать, что их могут застукать. Они затаились. Взяли паузу. Мне показалось, что было бы правильным сказать что-то вроде «продолжайте», но я не знал, как это по-немецки, не помнил, как это по-английски.
Официант был не в моем вкусе. Как вообще мужчины. Когда-то я не мог оторвать взгляда от очень красивого мальчика, но то был единичный случай, помутнение, хотя и сейчас помню его лицо и фигуру, его удивительную пластику. Но дело не в официанте, не в его грубой красоте, упругости его зада, дело в скорости, на которую я никогда не был способен, скорости, с которой Вальтер сговорился, скорее всего — без слов, подмигиванием, цокнув зубом, каким-то кодовым жестом, — с официантом, Потехин — с моей бывшей женой.
Я подошел к раковине, вновь посмотрел на свое отражение в зеркале. То, что я застал Вальтера трахающим официанта в кабинке сортира, моя зависть к умеющим быстро находить общий язык, договариваться, жить, меня омолодило. Щеки порозовели, носогубные складки разгладились. Я и ощущал себя лучше. Теперь в кабинке почувствовали отсутствие угрозы, они тихо кряхтели, кто-то, официант или Вальтер, ритмично притоптывал. Я понял, что надо оставить их одних, вернулся в зал и застал спор последней вдовы с разлучницей — последняя говорила, что гражданское общество требует открытости, разлучница — что там, где нет граждан, не может быть общества, — Потехин ел торт, крепкая девушка, заменившая официанта, сбивалась с ног — «Чай? Кофе?», — но потом появился официант, вскоре в зал вошел Вальтер, высокий и прямой, сел, налил еще один фужер — что за странная манера! — выпил, закусил подсохшей маслинкой, улыбнулся, помахал мне рукой.
На столе смешались остатки закусок, крошащиеся торты, недоеденные куриные крылышки. Кто-то вставал и говорил о Михаиле Шихмане, последнем рыцаре. Так назвал его невысокого роста старичок. Его плохо слушали. Атмосфера скорби — и раньше не слишком плотная, — разрядилась. Вальтер поманил официантку. Она подошла, наклонилась над ним. Вальтер просил принести кофе со сливками, со взбитыми сливками, но взбитыми особым образом, он объяснял — каким, — присыпанными шоколадом, он объяснял — каким, как и сколько. Было понятно, что в кофе Вальтеру вдуют сливки из баллончика, шоколад будет из кулинарного пакета, шоколад тертый, расфасовка по килограмму, Вальтер просто тянул время, судя по глазам официантки, Вальтер гладил ее бедро, пытался подобраться выше, официантке было щекотно, она дернулась, отступила на полшага.
В самом начале поминок сказать о Шихмане просили меня, теперь я жалел об упущенной возможности. Мне хотелось поблагодарить папу Мишу, он был хорошим отчимом. Ему нравились мои девушки, Валя, на которой я должен был жениться перед армией. Он жестко расстался с моей матерью. Тогда я переживал это болезненно, но выжить рядом с нею было трудно, выжить мог только такой человек, как папа Миша, простой, необразованный, очень умный, знающий, где расположены главные струны жизни, но не имеющий никакого представления о том, как они работают. Почти двадцать лет их брака могли вполне сойти за сто. Миша еще долго продержался. И он ее оставил ради когда-то тонкой и юной, наивной разлучницы, теперь плотной, с тяжелыми плечами женщины, через некоторое время оставленной им ради другой, посвежее. Быть может, он ушел от моей матери вовсе не ради свежести и тонких лодыжек, а потому, что услышал какие-то другие струны жизни. Мне захотелось встать, сказать что-то об этих струнах, о том, что теперь, когда Шихман уже лежит в земле, они звучат по-другому и для всех нас.