Балашов весь взмок от пота. Яркая лампа все время светила ему в затылок, от напряжения нервы были обострены до предела, даже зрение, казалось, стало более отчетливым, чем обычно; он ничего этого не замечал — в руках у него в это время раздвигалась живая ткань человека.
Через час, начиная отсекать желудок, Балашов спросил:
— Как пульс?
— Уже нормальный. Только что был частый. Теперь нормальный.
— Начните переливание крови. Каплями, — сказал он.
И он продолжал операцию. Одна сестра стояла у изголовья — она следила за пульсом и переливала кровь, другая подавала инструменты. Врачу помогала самая опытная, двадцать лет уже она работала в этой больнице, но сейчас, несмотря на свою выдержку, она заметно нервничала, глядя на работу Балашова.
— Зажим, — неожиданно сказал Балашов. — Что вы мне даете? Мне надо кохер, а не пеан! — крикнул он.
Он швырнул инструмент на пол, сталь зазвенела, скользя по кафелю. Сестра молча подала другой зажим.
Когда прошло уже три часа, муж Фадеевой, вместе с ее матерью попрежнему дожидавшийся в коридоре, вышел во двор к своей машине.
— Как дела, товарищ полковник? — шопотом спросил у него шофер.
— Плохо, Ваня. Еще не кончилось, — сказал, ломая папиросу в пальцах, Фадеев. Он устало посмотрел в небо. Там, скользя по трепетной, струящейся от жары синеве, шли, возвращаясь с ученья, самолеты его полка…
В это время Балашов уже накладывал последний шов на пищеводе. Самое трудное было кончено. И он не верил еще себе, что ему удалось это сделать.
И тогда, неожиданно, когда уже оставалось только зашить разрез, случилось самое страшное, что может быть с хирургом: с одного из перерезанных и зашитых кровеносных сосудов сорвалась лигатура — шелковая нитка, перехватывавшая сосуд. Кровь, сначала медленно, потом все быстрее, потекла темным потоком в полость. Она залила открытый разрез, и в ней уже не было видно того сосуда, который надо было снова зажать.
— Переливание крови. Струей. Две ампулы. Мы теряем больную! — крикнул Балашов. Рукой, на ощупь, он ловил в крови открывшийся сосуд; старшая сестра в это время быстро сушила кровь салфетками.
— Давление падает, — сказала другая сестра.
Балашов нашел сосуд. Он увидел побледневшие лица сестер, с тревожными глазами поверх марлевых масок.
— Бросьте салфетку, мне надо зажим! — крикнул он и грубо выругал старшую сестру. Сосуд был зажат. Балашов почувствовал, что все кружится у него перед глазами. Только что, минутой позже, могло сразу случиться то, из-за чего он боялся начинать операцию. Очевидно, нервничая, он плохо завязал сосуд вначале. Теперь все это было кончено, но он не мог прийти в себя. Взяв себя в руки, он зашил разрез. Операция была кончена.
— Простите меня, Татьяна Ивановна, я обидел вас, — сказал тогда Балашов старшей сестре.
— Это все пустяки, Антон Петрович. Я только боялась, что плохо буду вам помогать. Лучше было бы позвать доктора Кузнецову.
— Кузнецова терапевт, а кроме того, она дура, — уже не думая, что этого нельзя говорить при сестрах, ответил ей Балашов. — Не надо было Кузнецову. Вы очень хорошо мне помогали. Вы мне хорошо помогали, спасибо, Татьяна Ивановна.
Он оперся рукой на стол; на высокой каталке больную вывозили из операционной. Она лежала неподвижно, но с открытым лицом, и из коридора, где ждала ее мать и тот упрямый полковник, убедивший Балашова взяться за это трудное дело, можно было увидеть, как ее везут, и потому, что лицо у нее было открыто, можно было понять, что все кончилось благополучно.
— Маша, что с тобой? — сказал летчик, когда ее провезли недалеко от него по коридору.
Балашов заметил, что все сестры смотрят на него теперь совсем не так, как смотрели еще вчера, — они слушались его почти так же мгновенно, как Скроботова.
— Скажите летчику, что все в порядке. Она будет жить. — Он посмотрел вниз, под стол, и вдруг почувствовал, что ему самому плохо. Он увидел таз с салфетками в крови; до сих пор он никогда не боялся крови, но теперь он вдруг вспомнил все, что только что произошло, когда больная могла через минуту погибнуть.
— Уберите это, — внезапно обратился он к сестре, показывая на таз.