Какими-то странными сегодня были все его друзья-коллеги. Поднимались выступать, как будто боялись кого-нибудь потревожить, и говорили, говорили, но тоже как будто во сне, слова не совпадали с движением губ; а то вдруг принимались смеяться и аплодировать, совершенно забыв про больного.
Григорий Михайлович не то что испугался, но потерял роль. Чуть было не пустился благодарить. Уж очень они все распустились. Ему почудилось даже, что в сумочке у Майи Васильевны спрятан маленький револьвер, который она засовывала поглубже, боясь, что тот вылезет вместе с платочком.
Никто не хотел считаться с тем, что Григорий Михайлович существует и может всплыть посреди обсуждения каким-нибудь неожиданным образом: попросить слова, например, надеть на бронзового Гоголя, которому уборщица Вера натерла нос и щеки до денежного блеска, лежащую рядом шляпу Ивана Степановича или (ночной кошмар!) пукнуть приватно и этим сконфузить предрешенный ход событий. Почему хотя бы от этого, последнего, непроизвольного сигнала жизни с его стороны они чувствовали себя защищенными? Не потому же только, что полагались на его воспитание?
Одно воспоминание, впрочем, окончательно решило бездействие и немоту Григория Михайловича. В этом воспоминании был окаменевший запах тоталитарной карболки и одеколона, лающие обкомовские баритоны, па-де-де сослагательных наклонений и шифрованные предписания утренних газет (на «эзоповой фене» говорил тогда не только народ, но и партия).
Завершив в целом обустройство зримого мира, советская власть не оставляла без надзора и порядок в мире загробном. Реестр номенклатурных привилегий и здесь требовал постоянного пересмотра. Начиная с выбора гроба и зала для панихиды, утверждения подписей под некрологом и перечня организаций, допущенных к индивидуальному возложению венков, наличия или отсутствия оркестра, наличия или отсутствия фотографии в газете, а также назначения газеты для изъявления скорби в городском, областном, всероссийском или же всесоюзном масштабе – все это требовало самого высокого согласования. Первоначальные пожелания подготавливались на местах, то есть в том коллективе, который усопший покинул (покинул ли он при этом еще и город, страну, а то, случалось, и все прогрессивное человечество – это предстояло выяснить людям компетентным и уже под звуки медленного марша оповестить об этом общественность).
Демократическая процедура подачи скорбных материалов призвана была выявить одновременно наличие тех или иных предпочтений и амбиций у местных руководителей. Инструменты власти, для экономии жестов, всегда затачивались с двух сторон. Прославленный покойник долго еще не отпускал от себя зажившегося патрона. Морской узел, в который сплелись два никогда не общавшихся друг с другом мира, был придуман хитро. Спустя годы, когда покойник уже отлежался и речь шла об установлении ему памятника, мемориальной доски или даже создании музея, решался вопрос не столько о покойном, сколько о политической вменяемости руководителя, а следовательно, и о его посмертной судьбе тоже. Замахнешься на памятник, а тому, по всем сведениям, и мемориальной доски много. Шалил, оказывается, по молодости и в лояльности замечен не был. Полторы строчки в энциклопедии – весь ему памятник. И в этих полутора строчках надо еще успеть сказать, что заблуждался больше необходимого и, в общем-то, так до конца и не слился.
Так вот, Григорию Михайловичу казалось, что он присутствует сейчас на одном из таких ответственных мероприятий, на которых не раз сиживал, будучи молодым. Вопрос об установлении ему мемориальной доски был как будто решен, споры велись об эпитете. Был он видный, выдающийся, великий или только известный и замечательный? Большинство склонялось к тому, что у покойника было чувство юмора и поэтому назвать его «великим» – значило бы в этом чувстве юмора усомниться. «Известный» – слишком нейтрально, «замечательный» – похоже на тост; «выдающийся» полагался академику или
Герою Соцтруда, а «видный» предполагал, что ученый, кроме истины, испытывал душевное расположение к какой-нибудь, еще не до конца к тому времени отвергнутой линии партии, а значит, по причине политической индифферентности покойного «видный» тоже не подходил. Мнение усопшего в данном конкретном случае юридической силы не имело, он и молчал.