Поведение Латурелла, скажу вам прямо, меня глубоко возмутило. Что он потерял голову от этих невероятных растений — еще куда ни шло, такое естественно для ботаника; но он скрыл свое открытие от коллег, хуже того, солгал им, чтобы ни с кем его не делить, — вот это было, на мой взгляд, постыдно. Он от моих упреков только отмахнулся; ничто больше не имело для него значения, кроме этих монстров, взявших над его рассудком такую же власть, что картина великого мастера над коллекционером или сундук с золотом над скупцом.
— Ну же, помогите мне их достать, — потребовал он, прекращая спор. — Мы посадим их здесь — нет, пожалуй, вон там, на лучшем месте, где у нас Dionaea muscipula.
— А что же делать с muscipula?
— Делайте с ней что хотите. Вот что: как мы их назовем? Нужно им дать имя, не правда ли? А! Знаю. Друг мой, перед вами Dionaea tourella — дионея Латурелла! Что скажете?
Было ясно, что название он придумал не сейчас, а держал его в голове с первой минуты после своего открытия. Его комедия разозлила меня, а огонек безумия в глазах встревожил; Латурелл всегда был склонен к крайностям, но теперь, похоже, и вовсе потерял голову. Дальнейшее подтвердило мои опасения.
Когда на следующий день я пришел в оранжерею, он бинтовал себе руку куском марли.
— А! — воскликнул он при виде меня. — Вот и вы наконец! Будьте добры, помогите мне, пожалуйста.
— Что с вами случилось?
— Эта тварь прокусила мне руку, — ответил он, сердито покосившись на одну из трех гигантских дионей, посаженных на месте muscipula.
— Что, простите?
Рана сильно кровоточила: шипы глубоко вонзились в ладонь. Я поспешил продезинфицировать ее и тщательно перевязал, надеясь, что яд не успел проникнуть в организм. Латурелл, одновременно злясь на коварство своих дионей и радуясь доказательству их опасной натуры, подробно рассказал мне о происшествии и о результатах первых наблюдений:
— Я изучал их всю ночь и могу вам сказать, что за всю мою карьеру впервые сталкиваюсь с подобными чудесами. Их челюсти, точно стальные механизмы, готовы перемолоть все, что окажется в пределах досягаемости. На пробу я поднес к ресничкам мертвую муху на ниточке, но добился лишь раздраженного подрагивания, — видно, такую жалкую добычу они считают ниже своего достоинства. Затем я проделал то же самое с осой, с гусеницей — тот же результат. Тогда я решил предложить им дичь более существенную и принес из холодильника кусок говядины. Поверите ли, их стебли затрепетали, когда я вернулся, словно возбудились уже от запаха, а листья сожрали мясо в считанные секунды! Двести граммов вырезки исчезли быстрее, чем я вам это говорю! Накормив первое растение, я решил накормить и двух других, чтобы не было обид. Они проглотили все, что я им дал; вы можете увидеть собственными глазами сложенные листья, внутри которых перевариваются куски мяса. Тогда-то и случилась беда. Пока мои красавицы были заняты пищеварением, я решил их измерить, дабы убедиться, что они не выросли. И тут один лист дотянулся до моей руки, да так проворно. Если бы я вовремя ее не отдернул, он откусил бы мне пальцы.
Он задумчиво помолчал, снова посмотрел на раненую руку и просиял улыбкой:
— Чудо, не правда ли?
Началось тяжелое время. Я видел, как Латурелл день ото дня все больше теряет рассудок и уходит в бредовый мир, где единственными его собеседницами были гигантские дионеи, привезенные им из Африки. Ничто другое его не интересовало; я пытался напомнить ему о дивном разнообразии растительного мира, уговаривал отправиться в экспедицию на поиски новых растений, но он и слышать об этом не хотел. Он холил свои дионеи, молился им, как иконам; часто он корил меня, что я нарушаю их покой своей болтовней или недостаточно внимательно их слушаю — да-да, именно так и говорил. Дионеи больше не были в его глазах растениями — это были королевы, требующие поклонения, метрессы, держащие в страхе и взыскующие любви. Вряд ли будет преувеличением сказать, что он был в них влюблен и что, пожалуй, любя, ненавидел, хоть сам себе не признавался в столь противоречивых чувствах. Речи, которые он им держал, в корне менялись со дня на день: он то источал мед, нахваливая прелести их цветов, то становился сух и зол, обвинял их в заговоре против него, мол-де, они хотят его гибели. Но в обоих случаях, забыв о всякой сдержанности, он говорил при мне такие вещи, что я, случалось, уходил из оранжереи, сгорая от стыда за него.