Солнце уходит за пальмы, опускаясь к синей линии горизонта. Опустевшее место в постели рядом со мной еще теплое, Мария лежала здесь всего минуту назад.
А сейчас она стоит у зеркала.
Прекрасная.
На ней — только моя рубашка, расстегнутая на груди; она собирается к ужину.
Она всегда говорила, что у нее слишком тонкие ноги, а по-моему, они длинные и великолепные, и я сразу завожусь, лишь только посмотрю на них.
Я смотрю, как она убирает свои блестящие черные волосы назад и защелкивает заколку. На их фоне четко выделяется ее высокая шея. Господи, я ее просто обожаю.
Когда она наклоняет голову, чтобы вдеть в ухо серьгу, то встречается со мной взглядом — в зеркале.
— Я люблю тебя, Алекс. — Она поворачивается ко мне. — Никто никогда не будет любить тебя, как я.
Она не отрывает взгляда, и мне кажется, что я знаю, что она чувствует. Мы ощущаем себя такими близкими, такими родными… Я протягиваю к ней руку и говорю…
Что-то не так. Сердце ёкнуло.
Непонятно только, что именно.
Я резко сел — один в своей постели, внезапно выдернутый из воспоминаний, наполовину сонный, наполовину проснувшийся. Память уперлась в пустое пространство, как в яму в земле, которой раньше не было.
Воспоминания о нашем медовом месяце на Барбадосе всегда оставались пронзительно четкими в моей памяти. Почему же я не помню, что я тогда сказал Марии?
Часы рядом с кроватью показывали четверть третьего.
Но я уже проснулся.
«Господи, ну пожалуйста, — подумал я, — эти воспоминания — все, что у меня осталось. Все, что у меня сегодня есть. Не забирай у меня и это!»
Я включил свет.
Оставаться в постели уже не имело смысла.
На лестничной площадке я остановился, положив руку на перила. Меня остановило легкое, чуть хрипловатое дыхание Эли.
Я вошел в его комнату, чтобы взглянуть на моего маленького мальчика.
Крохотный комочек под одеялом с торчащими из-под него голыми пятками. Маленький храпун.
Света от голубого ночника было недостаточно, чтобы рассмотреть его лицо. Бровки Алекс сердито свел, словно над чем-то задумался — я и сам так иногда делаю.
Когда я забрался к нему под одеяло, он ткнулся носом мне в грудь и положил головенку на сгиб руки.
— Привет, папочка, — пробормотал он сонно.
— Привет, малыш, — прошептал я. — Спи.
— Тебе плохой сон приснился?
Я улыбнулся. Именно такой вопрос я задавал ему много раз. И теперь вопрос вернулся ко мне, словно часть меня самого.
Он повторил мне мои же слова. А я повторил ему слова Марии:
— Я люблю тебя, Эли. Никто никогда не будет любить тебя, как я.
Он лежал совершенно неподвижно, видимо, снова крепко заснул. Я лежал рядом, положив ему свободную руку на плечо, пока его дыхание не стало спокойным. И тогда я отправился назад, чтобы еще немного побыть с Марией.
Воспоминания об отце больше всего донимали Майкла Салливана, когда он был с сыновьями. Сверкающая белизна мясной лавки, холодильник, костомол, который приезжал раз в неделю, чтобы забрать кости, запах ирландского сыра карригалайн.
Салливан услышал голоса детей, и это вернуло его в настоящее — на игровое поле недалеко от его дома в Мэриленде, принадлежавшее когда-то Американскому легиону.
— Да этот малый так подает, как будто плюется! Грош ему цена! Болван несчастный! — кричали сыновья.
Шеймес и Джимми начинали сквернословить, когда семья играла в бейсбол. Вот Майкл-младший никогда не отвлекался. Салливан давно уже разглядел упорный характер в ярко-синих глазах старшего сына — стремление любой ценой победить, пусть эта победа будет даже над собственным отцом.
Вот он развернулся и бросил мяч. Салливан резко выдохнул при ударе битой — и сразу услышал шлепок удара, когда мяч угодил в перчатку сидящего позади него Джимми.
На поле началось ликование. Джимми подбежал к отцу, держа в руке пойманный мяч.
Только Майкл-младший держался холодно и спокойно. Он не стал шумно радоваться вместе с братьями, а позволил себе лишь слегка улыбнуться, затем смерил презрительным взглядом отца, которого ему никогда еще не удавалось выбить в аут.
Он опустил голову, готовясь к новой подаче, — и вдруг замер.
— Что это? — спросил он, глядя на отца.