Одна работа сразу привлекла меня – женщина в пестрой ситцевой юбке сидела на кухонном табурете с попугаем на плече. За ее спиной было открытое окно с рыжими крышами и синей полоской моря.
– Ну, ты узнал ее? – спросил Додик.
Я кивнул.
На только что безучастном его лице появилась знакомая усмешка, в потухших глазах вспыхнули искорки веселья.
– Когда я увидел эту грудь, я ей сказал: «Елизавета Петровна, последний раз я видел такое на Привозе. И это были дыни. Как хотите, но я должен написать этот натюрморт!» Клянусь тебе, Димон, я давно не получал такого кайфа от работы. Это было как в молодости, когда тебе казалось что ты держишь бога за яйца. Ты делал мазок-другой, и за ними была жизнь, ты понимаешь? Не концептуальное дерьмо, а жизнь с мясом, с хлебом, с вином, ты понимаешь? Клянусь тебе, я писал ее вот так вот, без трусов, без ничего, а она сидела на этом табурете и хохотала, как ребенок.
Я знал этот смех. Этот глубокий, волнующий, зовущий смех.
– Елизавета Петровна, когда вы смеетесь, у меня поднимается давление, – говорил когда-то Юра Брежнев, и кончик его носа начинал краснеть. – Не смейтесь, пожалуйста, а то мы вас изнасилуем.
– Нет! Это невозможно! – смеялась Елизавета Петровна.
На щеках ее вспыхивал румянец, она откидывала с глаз соломенную челку.
– Это очень даже возможно, – подтверждал свое намерение Брежнев, и нос его становился пунцовым. – Одно «но»: вам это может понравиться, а у меня много других дел.
– Я вас заверяю, что если мне это понравится, так вам придется бросить все свои дела!
Брежнев сделал состояние на пестрых картинах с жар-птицами и райскими фруктами в стиле русского лубка. Продаже способствовала не столько оригинальность продукта, сколько фамилия советского генсека, которую он носил. Массовость производства обеспечивал старый одесский знакомый народного художника Лев Соломонович Г., иммигрировавший в Израиль, а оттуда перебравшийся в США. Историческая родина ему почему-то не понравилась, но Америка не давала гражданства израильтянам. Дважды беженец, он остался в стране нелегально, наняв адвоката и добиваясь вида на жительство на правах выдающейся личности. Лев Соломонович был одним из самых известных в мире экслибрисистов. Из последних сил он кормил взявшего его дело адвоката, днями и ночами разрисовывая брежневских жар-птиц. Тот приходил к нему раз в неделю, шилом набрасывал на загрунтованный серой военной краской холст типовой набор райской флоры и фауны, а экслибрисист доводил дело до конца: красное перо, зеленое перо, синее перо, золотая окантовка. Зеленое, красное, синее, золотое, красное, синее, зеленое, золотое. Спасибо на этом.
Это был нетипичный случай эксплуатации русским еврея. В то время как Брежнев зарабатывал, по слухам, порядка двухсот тысяч долларов в год, Лев Соломонович еле-еле сводил концы с концами. Потом у бедолаги обнаружили опухоль, но, к счастью, он успел получить грин-карту и пособие по нетрудоспособности, полагавшееся по возрасту. Благодаря этому ему сделали операцию и оказали всю необходимую помощь. Спросите меня, оплатил бы Брежнев лечение своего раба, если бы тот остался нелегалом, – и я не отвечу на ваш вопрос.
Такое лечение могло стоить порядка ста тысяч долларов. Так что, он должен был отдать половину своего заработка человеку, который по чистой случайности оказался на его творческом пути? Ну, не по чистой случайности, конечно. Там, в Одессе, Брежнев смотрел на тогда еще не очень старого Льва Соломоновича как на мэтра, которому делали заказы самые именитые книжники страны: писатели, актеры, академики. От их имен Брежнев возбуждался так же, как от смеха Елизаветы Петровны.
Заглядывая при встречах в глаза экслибрисисту, Брежнев с нескрываемой завистью спрашивал: «Кого сейчас обслуживаем, Лев Соломоныч?»
Дома у Брежнева были полки и полки альбомов с фотокарточками, где он был запечатлен с сильными мира сего. В Америке он даже сфотографировался с президентом. Тот с одинаковым азартом бегал за дамским полом и произведениями народных промыслов, собрав большую коллекцию того и другого.
Щедро раздариваемые жар-птицы позволили Брежневу попасть на страницы «Нью-Йорк тайме», но к тому времени это не произвело впечатления даже на Додика. Тот понял, что это еще одна газета местного значения. Просто место было такое – Нью-Йорк.