16
Движение в народе по своей хаотичности, по детской наивности, по невообразимому непониманию действительного положения дела, по множеству отдельных маскарадных глупостей может, конечно, заставить пожимать плечами: настоящая поездка Дон Кихота. И именно это сравнение приходило мне в голову, когда я, сидя в тюрьме, размышлял о нашей “пропаганде”:
Славный рыцарь из Ламанчи, Мы с тобой по духу братья, И твое смешное имя На себя готов принять я...
И, однако, вспоминая все то шальное время теперь, совершенно уже со стороны, я не могу не видеть, что в конце концов молодежь была виновата по преимуществу лишь в чрезмерном доверии к россказням передовой литературы. Дон Кихот сумасшествовал за свой собственный счет, мы же — по “доверенности”. Если бы народ был действительно тем, чем его пред нами изображали, движение было бы далеко не смешным.
В самом деле, что мы знали об участии массы народа в устроении именно этого, настоящего, “существующего строя”, столь нам ненавистного? Народ нам всегда изображался только жертвой его, но никак не устроителем и не поддержателем. Кто нам расписывал всякую “понизовую вольницу”, бежавшую от “московского гнета”, разных Стенек Разиных и Пугачевых, “тенденциозных разбойников” и т. п.? Кто писал:
И хотя каждый год по церквам на Руси Человека того проклинают, Но приволжский народ о нем песни поет И с почетом его вспоминает...
и тому подобные глупости и выдумки? Пусть читатели перелистают хоть “Положение рабочего класса в России”, ведь это действительно невозможное, невыносимое положение. Если даже народ, “задавленный грубою силой” и т. п., потерял мужество, чтобы “стряхнуть притеснителей”, если он только несет лямку, как “унылый, сумрачный бурлак”, и “на великой русской реке” только “стон раздается”, “где народ — там и стон”, — то действительно ли легкомысленно предположить, что столь притесненный, страдающий народ легко взбунтовать?
Могли ли мы предположить, что наши знатоки народного быта, учители, болтали о том, о чем сами не имеют понятия, что наши вдохновенные певцы народных слез просто перескакивали “к перу от карт и к картам от пера”, только что подмахнувшего какое-нибудь
Пробудись! Есть еще наслаждение: Вороти их! в тебе их спасение! Но счастливые глухи к добру...
Мы не имели понятия о народе, о его стонах и радостях, о его действительных бунтах, о его воззрениях на свободу и неволю. Сидит, бывало, какая-нибудь хорошенькая барышня в золотом пенсне, в модном платье, которого еще не успела переменить на якобы крестьянские лохмотья, и тоненьким голоском распевает:
Свобода, свободушка, воля вольная! Что ж ты к нам, лебедушка, нейдешь, не летишь?..
И так искренне выводит, так глупо, с таким убеждением, что это песня, “найденная” у какого-то “крестьянина” “при обыске”... Бедные-бедные “желторотые”! Нелегко им пришлось расплачиваться за разбитые горшки.
А впрочем, они возбуждают грустное чувство только пока молоды, пока из них еще могло бы что-нибудь выйти, пока они являются жертвой старших. Прошли десятки лет, мозги застыли окончательно, искренность превратилась в китайскую неподвижность, чувство очерствело в сектантской непримиримости, глаза закрылись на все, и изуродованное поколение, в свою очередь, стало уродовать Других. Тут уж не до жалости, которой гораздо более достойны их новые, молодые жертвы.
17
Молодое поколение 70-х годов очень мало нравственно ответственно за движение в народ. Это движение было совершенно подсказано внушенными ему понятиями о социальном строе России, об исторической роли и современном положении народа. Но с этого первого опыта оно уже лично виновато. Сколь ни коротки были эти экскурсии, сколь ни маловажна практика кружковой деятельности, они могли дать много поучения для каждого, в ком сохранилась хоть искра свободного сознания и воли. А эта искра есть у каждого человека. Мы не могли не видеть многого и действительно видели. Мы отлично знали, что в народе можно кого угодно бранить и порицать, но почти невозможно заикнуться о Государе. О Государе можно было говорить только уже с самыми “подготовленными”. Это знал каждый пропагандист после самого недолгого опыта. Мы все знали, что единственная успешная попытка народной организации была сделана Стефановичем [16] и товарищами, которые действовали якобы от Высочайшего имени, прямо его приказом, и даже приводили народ его именем к присяге. Малейшее честное размышление о таких фактах могло бы нам показать истинный характер русского государственного строя. Мы на каждом шагу видели православную философию в народе и при малейшем честном размышлении могли бы понять из этого не только, что такое народ, но и что такое Церковь, умевшая его так воспитать. Мы отлично видели понятия народа о собственности, о власти, о семейном начале. Мы могли и должны были, на основании наблюдаемого, подвергнуть пересмотру свои идеи — и не хотели этого. Многие из нас, долго прожившие в народе, совершенно начинали перерождаться, и, замечая это, мы стали говорить, что пребывание в народе “обуржуазивает”, “дереволюционизирует”, и стали даже этому пребыванию противодействовать. Мы из собственной нашей кружковой практики не только могли видеть, но и видели, что такое значат выборы, коллективные обсуждения и т. п. У тех, кто был поумнее, скоро составилось вполне ясное убеждение, что умных людей не выбирают, что кагальное обсуждение только запутывает вопросы. Мы знали, что большинство глупее меньшинства, и в собственной кружковой практике действовали сообразно с этим. А для России, для организма в миллион раз более сложного, продолжали требовать верховенства народа, всенародных голосований и т. п.