Исходя из того мнения, что представление о незатронутости голов никогда не соответствовало истине, новая критика проявляет готовность спуститься от головы к телу. Просветительство всегда желает двигаться сверху вниз – как в образовательной политике, так и в том, что касается психосоматики. Открыть живое тело как орган, чувствующий мир, – значит обеспечить реалистическую основу для философского его познания. Это как раз то, что начала делать Критическая Теория – неуверенно, с колебаниями, часто прибегая к эстетическим шифрам, мучаясь со всякого рода щекотливыми вопросами.
Критическая Теория исходила из предпосылки, что в «мировой скорби» нам открывается априорное знание об этом мире. То, что мы воспринимаем в этом откровении, упорядочивается в психосоматической системе координат страдания и наслаждения. Критика возможна лишь постольку, поскольку страдание сообщает нам, «что истинно и что ложно». При этом Критическая Теория, как и в былые времена, допускает существование некой «элиты», у которой чувствительность и восприимчивость сохранились в первозданном, ненарушенном виде. В этом признак силы и признак слабости Критической Теории; этим обосновывается ее истинность и этим очерчивается область, в границах которой она значима. И в самом деле: элитарного чувства требуется проявить предостаточно. Оно питается отвращением к трупному яду нормальности в стране твердых лбов и бронированных душ. Нет надежды на то, что определенного рода противников удастся убедить; существует представление о том, что «истина» должна быть всеобщей, что создает алиби для неспособных понимать; там, где способность к разуму основывается не на самопостижении, достигнутом с помощью тонкой чувствительности, не способна убедить даже весьма солидная аргументация из области теории коммуникации.
В этом «чувствительном» пункте Критическая Теория никогда не найдет понимания у ее противников, прежде всего из числа логиков. Наверняка обнаружатся такие мыслители, у которых умы настолько энергичны, а нервные системы настолько закаленные и нечувствительные, что весь подход Критической Теории представляется им каким-то плаксивым. «Чувствительная» теория есть нечто подозрительное. Фактические ее основатели, и в первую очередь Адорно, имели чересчур суженное понятие о чувствительном, основанное на априорном допущении, которое никогда не удастся обосновать рационально из допущения, что существует наивысшая восприимчивость души и возможно эстетическое воспитание; их эстетика существует на грани отвращения ко всему и к каждому. Едва ли есть что-либо из происходящего в «практическом» мире, что не вызывало бы у нее страдания и было бы избавлено от подозрения в жестокости. Все для нее связано, тем или иным образом, преступными узами соучастия с «ложной жизнью», в которой «нет ничего правильного». В первую очередь она ополчается на все то, что выглядит как удовольствие или как согласие, усматривая в этом надувательство, деградацию и «ложное» расслабление. Вряд ли она – особенно в лице Адорно – так и не почувствовала, какой резонанс вызвали ее перегибы и натяжки. Воплощение разума в телесном, предварительным условием которого она сделала развитие наивысшей чувствительности и восприимчивости, не могло удержаться в тех рамках, в которые оно было заперто основоположниками. Происходящее ныне демонстрирует нам, как много обличий может принимать критика, исходящая из живой телесности.
Адорно принадлежал к числу пионеров обновленной критики познания, принимающей в расчет эмоциональное априори. В его теории чувствуются духовные мотивы скрыто буддистского толка. Тот, кто страдает не черствея, достигнет понимания; тому, кто способен слышать музыку, в светлые секунды открывается иная сторона мира. Непоколебимая уверенность в том, что картина действительного написана красками страдания, холодности и жестокости, предопределяла подход этой философии к миру. Она, правда, едва ли верила в перемены к лучшему, но и не поддавалась искушению отупеть, привыкая к тому, что есть. Оставаться чувствительным и восприимчивым было своего рода утопической позицией: держать обостренные чувства наготове, чтобы воспринять счастье, которое не наступит, но готовность к нему убережет нас от пагубнейшего огрубения.